Прозрачно небо. Звёзды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух. Чуть трепещут
Сребристых тополей листы.
Луна спокойно с высоты
Над Белой Церковью сияет…
– Стоп, стоп, довольно! – перебила меня Елизавета Николаевна. – Да, велик Пушкин, огромен! Ну-ка, Кораблёв, теперь скажи-ка мне, что ты понял из этих стихов?
Эх, зачем она меня перебила! Ведь стихи были ещё здесь, во мне, а она остановила меня на полном ходу. Я ещё не опомнился! Поэтому я притворился, что не понял вопроса, и сказал:
– Что? Кто? Я?
– Да, ты. Ну-ка, что ты понял?
– Всё, – сказал я. – Я понял всё. Луна. Церковь. Тополя. Все спят.
– Ну-у… – недовольно протянула Елизавета Николаевна. – Это ты немножко поверхностно понял… Надо глубже понимать. Не маленький. Ведь это Пушкин…
– А как, – спросил я, – как надо Пушкина понимать? – И я сделал недотёпанное лицо.
– Ну давай по фразам, – с досадой сказала она. – Раз уж ты такой. «Тиха украинская ночь…» Как ты это понял?
– Я понял, что тихая ночь.
– Нет, – сказала Елизавета Николаевна. – Пойми же ты, что в словах «Тиха украинская ночь» удивительно тонко подмечено, что Украина находится в стороне от центра перемещения континентальных масс воздуха. Вот что тебе нужно понимать и знать, Кораблёв! Договорились? Читай дальше!
– «Прозрачно небо», – сказал я, – небо, значит, прозрачное. Ясное. Прозрачное небо. Так и написано: «Небо прозрачно».
– Эх, Кораблёв, Кораблёв… – грустно и как-то безнадёжно сказала Елизавета Николаевна. – Ну что ты, как попка, затвердил: «Прозрачно небо, прозрачно небо»! Заладил. А ведь в этих двух словах скрыто огромное содержание. В этих двух, как бы ничего не значащих словах Пушкин рассказал нам, что количество выпадающих осадков в этом районе весьма незначительно, благодаря чему мы и можем наблюдать безоблачное небо. Теперь ты понимаешь, какова сила пушкинского таланта? Давай дальше.
Но мне уже почему-то не хотелось читать. Как-то всё сразу надоело. И поэтому я наскоро пробормотал:
…Звёзды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух…
– А почему? – оживилась Елизавета Николаевна.
– Что почему? – сказал я.
– Почему он не хочет? – повторила она.
– Что не хочет?
– Дремоты превозмочь.
– Кто?
– Воздух.
– Какой?
– Как какой – украинский! Ты ведь сам только сейчас говорил: «Своей дремоты превозмочь не хочет воздух…» Так почему же он не хочет?
– Не хочет, и всё! – сказал я с сердцем. – Просыпаться не хочет! Хочет дремать, и все дела!
– Ну нет!.. – рассердилась Елизавета Николаевна и поводила перед моим носом указательным пальцем из стороны в сторону. Получалось, как будто она хочет сказать: «Эти номера у вашего воздуха не пройдут». – Ну нет, – повторила она. – Здесь дело в том, что Пушкин намекает на тот факт, что на Украине находится небольшой циклонический центр с давлением около семисот сорока миллиметров. А как известно, воздух в циклоне движется от краёв к середине. И именно это явление и вдохновило поэта на бессмертные строки: «Чуть трепещут, м-м-м… м-м-м, каких-то тополей листы»! Понял, Кораблёв? Усвоил? Садись!
И я сел. А после урока Мишка вдруг отвернулся от меня, покраснел и сказал:
– А моё любимое – про сосну: «На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна…» Знаешь?
– Знаю, конечно, – сказал я. – Как не знать! – Я выдал ему «научное» лицо. – «На севере диком» – этими словами Лермонтов сообщил нам, что сосна, как ни крути, а всё-таки довольно морозоустойчивое растение. А фраза «стоит… на голой вершине» дополняет, что сосна к тому же обладает сверхмощным стержневым корнем…
Мишка с испугом глянул на меня. А я на него. А потом мы расхохотались. И хохотали долго как безумные. Всю перемену.
Не хуже вас, цирковых
Я теперь часто бываю в цирке. У меня там завелись знакомые и даже друзья. И меня пускают бесплатно, когда мне только вздумается. Потому что я сам теперь стал как будто цирковой артист. Из-за одного мальчишки. Это всё не так давно случилось. Я шёл домой из магазина, – мы теперь на новой квартире живем, недалеко от цирка, там же и магазин большой на углу. И вот я иду из магазина и несу бумажную сумочку, а в ней лежат помидоров полтора кило и триста граммов сметаны в картонном стаканчике. И вдруг навстречу идёт тётя Дуся, из старого дома, добрая, она в прошлом году нам с Мишкой билет в клуб подарила. Я очень обрадовался, и она тоже. Она говорит:
– Это ты откуда?
Я говорю:
– Из магазина. Помидоров купил! Здрасте, тётя Дуся!
А она руками всплеснула:
– Сам ходишь в магазин? Уже? Время-то как летит!
Удивляется. Человеку девятый год, а она удивляется!
Я сказал:
– Ну, до свиданья, тётя Дуся.
И пошёл.
А она вдогонку кричит:
– Стой! Куда пошел? Я тебя сейчас в цирк пропущу, на дневное представление. Хочешь?
Ещё спрашивает! Чудная какая-то. Я говорю:
– Конечно, хочу! Какой может быть разговор!..
И вот она взяла меня за руку, и мы взошли по широким ступенькам, и тётя Дуся подошла к контролёру и говорит:
– Вот, Марья Николаевна, привела вам своего мужичка, пусть посмотрит. Ничего?
И та улыбнулась и пропустила меня внутрь, и я вошёл, а тётя Дуся и Марья Николаевна пошли сзади. И я шёл в полутьме, и опять мне очень понравился цирковой запах – он особенный какой-то, и как только я его почуял, мне сразу стало и жутко отчего-то и весело ни от чего. Где-то играла музыка, и я спешил туда, на её звуки, и сразу вспомнил девочку на шаре, которую видел здесь так недавно, девочку на шаре, с серебряным плащом и длинными руками; она уехала далеко, и я не знаю, увижу ли я её когда-нибудь, и странно стало у меня на душе, не знаю, как объяснить… И тут мы наконец дошли до бокового входа, и меня протолкнули вперёд, и Марья Николаевна шепнула:
– Садись! Вон в первом ряду свободное местечко, садись…
И я быстро уселся. Со мной рядом сидел тоже мальчишка, величиной с меня, в таком же, как и я, школьном костюме, нос курносый, глаза блестят. Он на меня посмотрел довольно сердито, что я вот опоздал и теперь мешаю и всё такое, но я не стал обращать на него никакого внимания. Я сразу же вцепился всеми глазами в артиста, который в это время выступал. Он стоял в огромной чалме посреди арены, и в руках у него была игла величиной с полметра. Вместо нитки в неё была вдета узкая и длинная шёлковая лента. А рядом с этим артистом стояли две девушки и никого не трогали. И вдруг он ни с того ни с сего подошёл к одной из них и – раз! – своей длинной иглой прошил ей живот насквозь, иголка выскочила у неё из спины! Я думал, она сейчас завизжит как зарезанная, но нет, она стоит себе спокойно и улыбается. Прямо глазам своим не веришь! Тут артист совсем разошёлся – чик! – и вторую насквозь! И эта тоже не орёт, а только хлопает глазами. И так они обе стоят насквозь прошитые, между ними нитки, и улыбаются себе как ни в чём не бывало. Ну, милые мои, вот это да!
Я говорю:
– Что же они не орут? Неужели терпят?
А мальчишка, что рядом сидит, отвечает:
– А чего им орать? Им не больно!
Я говорю:
– Тебе бы так! Воображаю, как ты завопил бы…
А он засмеялся, как будто он старше меня намного, потом говорит:
– А я сперва подумал, что ты цирковой. Тебя ведь тётя Маша посадила… А ты, оказывается, не цирковой… не наш.
Я говорю:
– Это всё равно, какой я – цирковой или не цирковой. Я государственный, понял? А что такое цирковой – не такой, что ли?
Он сказал, улыбаясь:
– Да нет, цирковые – они особенные…
Я рассердился:
– У них что, три ноги, что ли?
А он:
– Три не три, но всё-таки они и половчее других – куда там! – и посильнее, и посмекалистее.
Я совсем разозлился и сказал:
– Давай не задавайся! Тут не хуже тебя!
Ты, что ли, цирковой?
А он опустил глаза:
– Нет, я мамочкин…
И улыбнулся самым краешком рта, хитро-прехитро. Но я этого не понял, это я теперь понимаю, что он хитрил, а тогда я громко над ним рассмеялся, и он глянул на меня быстрым своим глазом:
– Смотри представление-то!.. Наездница!..
И правда, музыка заиграла быстро и громко, и на арену выскочила белая лошадь, такая толстая и широкая, как тахта. А на лошади стояла тётенька, и она начала на этой лошади на ходу прыгать по-разному: то на одной ножке, руки в сторону, а то двумя ногами, как будто через скакалочку. Я подумал, что на такой широкой лошади прыгать – это ерунда, всё равно как на письменном столе, и что я бы тоже так смог. Вот эта тётенька всё прыгала, и какой-то человек в чёрном всё время щёлкал кнутом, чтобы лошадь немножко проворней двигалась, а то она трюхала, как сонная муха. И он кричал на неё и всё время щёлкал. Но она просто ноль внимания. Тоска какая-то… Но тётенька наконец напрыгалась досыта и убежала за занавеску, а лошадь стала ходить по кругу.
И тут вышел Карандаш. Мальчишка, что сидел рядом, опять быстро глянул на меня, потом отвёл глаза и равнодушно так говорит:
– Ты этот номер когда-нибудь видел?
– Нет, в первый раз, – говорю я.
Он говорит:
– Тогда садись на моё место. Тебе ещё лучше будет видно отсюда. Садись. Я уже видел.
Он засмеялся. Я говорю:
– Ты чего?
– Так, – говорит, – ничего. Карандаш сейчас чудить начнёт, умора! Давай пересаживайся.
Ну, раз он такой добрый, чего ж. Я пересел. А он сел на моё место, там, правда, было хуже, столбик какой-то мешал.
И вот Карандаш начал чудить. Он сказал дядьке с кнутом:
– Александр Борисович! Можно мне на этой лошадке покататься?
А тот:
– Пожалуйста, сделайте одолжение!
И Карандаш стал карабкаться на эту лошадь. Он и так старался, и этак, всё задирал на неё свою коротенькую ногу, и всё соскальзывал, и падал – очень эта лошадь была толстенная. Тогда он сказал:
– Подсадите меня на этого коняжку.