Хлеб и снег — страница 18 из 22

совсем другой вокзал. Дорога наша должна была идти вдоль небольшой речушки — Пахры… Что и говорить, нам предстоял интересный денёк!..

Минут десять дорога ровно шла мимо пристанционных домов, потом начался лес. Ветер остался за деревьями, и мы сразу почувствовали, как горячо припекает майское солнышко. Его лучи легко проскальзывали сквозь непрочную крышу молодой ещё листвы. Когда мы выходили на поляну, то видели, как чисто ветер подмёл небо. Над нами была только пустая синева, в которой высоко мелькали три-четыре ласточки. Да редко-редко небо переползал самолёт, оставляя за собой борозду густого гула.

Но едва поляна кончалась, мы опять попадали в страну деревьев. То пробирались сквозь молчаливый ельник — осторожно, чтоб не наколоться, отводили неподатливые еловые лапы, которые не пускали нас по тропе. То нам попадался осинник, где каждое дерево, не слушая соседа, болтает о своём. Шагать здесь просторно и светло. Много травы, цветов, а летом и ягоды будут. Здесь солнца хватает всем!

В березняке и в осиннике раздолье птицам. Все, кто должен был прилететь, уже прилетели, освоились, подыскали квартиры. Нас птицы остерегаются: не ровён час — начнём ещё их гнёзда искать. Поэтому то одна, то другая крутится прямо перед нами, скачет по кустам с ветки на ветку — мол, вот она я, бери хоть голыми руками. Подойдёшь к ней, она отлетит шага на три и опять дразнит. Это птичка отвлекает нас, уводит с того места, где её гнездо. А едва увела, вспорхнёт — фрр! — и нет её. И непрошеный гость остался с пустыми руками. Так тебе и надо!..

Но мы-то и не собираемся птичьи гнёзда разорять. Нам это никакого удовольствия не доставляет. Идём себе не торопясь, прислушиваемся, нет ли где соловья, А соловья-то и не слышно. Шуму кругом много: писк, треск, свист — обычная птичья разноголосица, а соловья нет и нет…

Тропинка наша стала постепенно расширяться. Слева и справа в неё вплеталось ещё несколько троп. Теперь уже мы шли по дороге. Лес поредел, а потом и совсем отступил назад. Дорога вела нас полем. Справа, на горке, виднелась какая-то деревенька. А слева, прямо под нами, под обрывистым бережком, текла речка Пахра, вся заросшая тёмным ольшаником. Эту густо-зелёную полосу кустов над водой можно было проследить километра два или даже три. А там река и дорога опять уходили в лес.

В некоторых местах ольшаник разрастался густым клином, наступал на дорогу, так что ей приходилось вытягиваться и петлять. Продраться через эти кусты было совершенно невозможно. Заглянешь туда — глухо, ничего не видно сквозь зелёную путаницу. Лишь где-то внизу тинькает родничок да посверкивает неторопливая Пахра.

В такой вот непролазной глуши мы и услышали первого соловья. За несколько секунд до этого наступила вдруг тишина. А потом он начал петь. Сперва как-то неуверенно, как-то слишком старательно, словно первоклассник, который выводит в новой тетрадке первую строчку. Да и самое начало его песенки было очень уж незамысловатое, что-то вроде: пиу-пиу-пиу… Мы переглянулись молча и стали ждать.

А соловей опять спел то же «пиу» и потом вдруг рассыпался крупным зернистым щёлком, потом зазвенел, забулькал, песня его переливалась то такой трелью, то такой. Соловей пел долго и легко, выводил всё новые и новые колена, каждый раз отделяя одну песню от другой как бы маленькой точкой. Поэтому, несмотря на нежность его пения, всё получалось твёрдо и чётко. Спетые песни не пропадали, забытые, затёртые следующей трелью, а словно бы продолжали жить и сверкать, как строчки только что прочитанного стихотворения.

Иногда мне казалось, что соловей повторяет какое-то своё колено. Да, наверное, так оно и было: не мог же он без конца петь всё новое и новое. Но если он и повторялся, то настолько незаметно и красиво, что всё выходило у него как бы по-другому и очень складно.

Потом он замолчал. И ещё долго была полная тишина, и ни одна птица не решалась пискнуть. И мы тоже не двигались, молчали, надеялись, что он споёт ещё что-нибудь…

Соловьиная тишина. Всё молчит. Лишь небо синеет да высокое белое облако стоит у самого солнца…

Но вот вдруг сорока застрекотала — сорока-насмешница. Словно по команде, ветер качнул траву и листья кустов… И всё пропало, опять всё превратилось в простой солнечный полдень. Трясогузка и ещё какая-то птичья мелочь затеяли свою музыкальную возню. Я сердито глянул на сороку:

— Ух, завистница!

Мой знакомый резко хлопнул в ладоши. Сорока пугливо вспрыгнула на ветке и полетела, по обычаю своему ныряя то вверх, то вниз, волоча по ветру неуклюжий хвост, словно метлу.

Делать нечего, мы пошли дальше по змеистой тропинке вдоль реки. Шли и прислушивались — не будет ли соловья. Идти нам было не очень-то удобно: основная дорога отвильнула вправо и прямиком шла через поле. Но мы решили держаться поближе к соловьиным местам. Они и в самом деле были соловьиными: ведь певцы эти больше всего любят непролазный кустарник и чтоб поближе к воде.

— Раз один пел, — уверенно сказал мой знакомый, — значит, ещё запоют.

Я хотел возразить: мол, чего это им собираться всем в одну кучу, но в эту секунду опять раздалось соловьиное пение. Мы прислушались — песня была где-то у нас за спиной. И всё же мы могли бы поручиться, что это не наш первый соловей.

Этот пел куда скромней, короче как-то. Его весёленькая, простоватая песня не отличалась особенным складом. Он свистел себе, посвистывал — как говорится, что бог на душу положит. И здесь уж не было особенного волшебства… Так, поёт некий соловьишка, ну и пой себе на здоровье…

Едва он кончил какой-то свой куплетик, вдалеке вступил другой соловей. Мы послушали минутку — нет, и он не был настоящим мастером. Хотя и пел заметно лучше. Ему на смену вступил ещё один и ещё…

А потом мы уже перестали различать — первый, второй, пятый, а может, и какой новый… Теперь они пересвистывались, перекликались, далеко слышимые в наступившем вдруг безветрии. Но даже у этих полумастеров, а может, и вообще простых подмастерий, было великое уважение друг к другу и к своей профессии — ни разу ни один не перебил другого.

Но вот опять наступила вдруг минута особой тишины, и запел наш, первый соловей. Его нельзя было не узнать! Просто удивительно, как ясно умел он выговаривать каждое своё соловьиное слово. И какая неподдельная звонкая печаль была в его песне — широкой и спокойной, словно большая река.

Не сговариваясь, мы повернули назад: нам хотелось увидеть необыкновенного певца. Быстрым шагом мы за несколько минут дошли до старого места — того, где клин кустарника выталкивает дорогу в поле. Соловей всё пел. Мы тихо-тихо стали осматривать кусты. Соловья нигде видно не было. Казалось, пение рождается прямо в пустом воздухе.

Но вот соловей умолк, и мы очень быстро заметили его… Так вот он — певец!.. Признаться, ничего особенного мы не увидели: маленькая птичка с воробья. Только воробей — крепыш, коренастый, а этот щупловатый такой, спинка и крылья тёмные, коричневые. Низ серовато-белый. Странно, как умещалась в нём такая огромная и светлая песня!

Мы долго ждали — хотелось посмотреть, как он поёт. Но вольные соловьи этого людям никогда не позволяют. Вот когда они в клетках… но это уже другое дело…

Мы стояли и ждали, а он с ветки поглядывал на нас. Так продолжалось, наверное, минут десять или пятнадцать: мы, окаменев, как часовые, ждали, когда он запоёт, а он всё ждал да ждал, когда ж мы наконец уйдём!..

Где-то вдалеке, наверное, у самой опушки леса, ударил новый соловей. И тут наш певец вспорхнул и пропал. Больше мы его не слышали…

…Разговоров и рассказов о соловьях и о том одном необыкновенном соловье нам хватило надолго. Нас слушали с охотой. И только один угрюмый человек сказал сердито и нетерпеливо:

— Соловьи днём не поют. Вас обманули. Это были зяблики.

На дворе к тому времени уже стоял октябрь. Доказать ему мы ничего не могли… Да и не хотелось ничего доказывать! Зачем? Он и про солнце, пожалуй, скажет, что это не солнце, а лампа дневного света. Пусть думает что хочет. Соловьям от этого не убудет!

А мы двое крепко-накрепко запомнили тот ветреный денёк в конце мая, извилистую Пахру, свежий лес, просторы и великого мастера Подмосковья.

Чтобы стало совсем хорошо

Первые апрельские деньки. По воздуху уже разлилась теплынь, но слева и справа от дороги снег раскинулся толстыми ровными коврами — крепится изо всей силы, не тает! А солнце льёт, и всё, что есть белого на земле, тоже словно превратилось в солнце — слепит, сверкает.

Нелёгким, но хорошим был мой путь. И вот наконец я пришёл по хлипкому просёлку к себе на дачу. Позади час езды на электричке и больше трёх километров ходьбы пешком. Давненько я тут не был. С тех пор миновали осень, зима, почти полвесны. Тихо, яблони замерли под солнцем, зажмурились, чуть наклонив рогатые головы; иногда слышно, как снег с шипением оседает под собственной своей тяжестью да капель гремит на всю улицу.

Вот я достаю ключ, замок лязгает с огромным облегчением: ух, как он устал, устал, устал — столько времени изо дня в день быть настороже!.. Лязгнул замок, проглотил свой железный неразговорчивый язык, мгновение — и заснул сладким сном… Надо его, работягу, маслом напоить…

Я дёргаю дверь — с первого раза не поддаётся. Пробую ещё, раздаётся скрип, не то всхлип — такой скрипучий, такой деревянный, такой стариковский… Потом — бум! — дверь распахивается разом!.. Но войти в дом невозможно: тяжёлым ледяным дыханием выходят наружу морозы. Их тут много скопилось за зиму — и трескучие декабрьские, и лютые январские, и метельные февральские. Выбираются медленно, едва пролезают в дверь, с опаской оглядываются на солнечную благодать, и потом невидимой толпою уходят куда-то в лес.

Я снимаю ставни, распахиваю все окна и двери. Солнце, как вода, заполняет дом, гуляет и плещется по комнатам. И всё-таки холодно здесь. В сто раз холоднее, чем на улице. Бревенчатые стены намёрзлись, стали как каменные. Мокрый весенний снег, что вместе с моими ботинками пробрался в комнаты, засох, заледенел на холодном полу…