Кузница была немедленно передана артели. В жизни Акимушки как будто ничего и не изменилось. По-прежнему торчал он со своими сыновьями в кузне, по-прежнему стучал молотком, по-прежнему лицо его было рябоватым не от оспы, а от мелких осколков окалины, лишь глаза чуток повеселели. Впрочем, вскорости им пришлось вновь погрустнеть; дела в колхозе, за который Акимушка всегда чувствовал себя в ответе, что-то не очень клеились. Вслед за кулаком из села – только уж добровольно – двинулся середняк. По чьему-то распоряжению был вывезен весь хлеб и весь фураж. Начался массовый падеж лошадей, а затем страшный голод: люди умирали семьями, рушились дома, редели улицы, все больше и больше окон слепло – уезжающие в город наглухо забивали их досками и горбылями. Ныне, спустя тридцать с лишним лет после того ужасного года, памятью о нем остались только бугры от фундаментов, да котлованы от погребов, да то там, то сям видневшиеся из-под земли перламутровые отблески ракушек: ракушки эти вылавливались в реке, в озерах, ими люди пытались спастись от голодной смерти. Дети, глядя на эти посверкивающие останки исчезнувшей и непонятной для них жизни, спрашивали теперь мать либо отца:
– А что, тут разве было когда-нибудь море? Откуда эти ракушки?
Отец, мать, бабушка или дедушка молчат. И что они могут сказать несмышленышу? Они-то знают, что если тут и было море, то это море людских слез. Зачем же говорить об этом малышам, зачем бередить, тревожить детское сердце?..
Чернее кузнечного горна стало лицо Акимушки. Белым накалом светились на нем глаза, в которые так часто заглядывали односельчане и как бы спрашивали: «Что же это? Как же это, Акимушка? Ведь мы за тобой все пошли? Ведь ты, человек партейный!»
Он отвечал, как мог. Говорил, что там, наверху, разберутся. Сталин пришлет в Выселки своего человека, тот посмотрит, накажет виновных – и все будет хорошо.
Никто в Выселки не приехал, а вот такие, как Акимушка, к счастью, не пали духом, не опустили рук своих, и артель медленно вновь стала подыматься в гору. И вот тогда-то, кажется, Акимушку и избрали депутатом. О своих обязанностях он имел довольно смутное представление – что оно такое, депутат?
Кузьма Удальцов – к тому времени он еще не был Каплей – решил дать совет Акимушке. По мнению Кузьмы:
– Депутат должен служить мне, равно как и всем прочим гражданам села Выселки, верой и правдой. Ну, что касаемо веры церковной, она тебе, Акимушка, ни к чему, – спохватился Кузьма. – А насчет правды ухо держи востро. Депутат без правды, что соха без сошника: пахать будешь, а борозды за собой не оставишь. Так-то, милок! А теперича послушай, что я скажу в части твоих, стало быть, обязанностей.
Так как разговор происходил в Акимушкиной избе, Кузьма время от времени бросал короткие взгляды в сторону печки, где хлопотала хозяйка; чудилось Кузьме, что там зреют не иначе как блины, до которых был он превеликий охотник. Блины и особенно полная уверенность в том, что он их непременно отведает – не такой человек Акимушка, чтобы отправить гостя, не попотчевав, – а также сознание своего превосходства в смысле житейского опыта сделали Кузьму необычайно словоохотливым и активным. Загибая один палец за другим, он начал перечислять депутатские обязанности Акимушки:
– Перво-наперво, конешно, следить за тем, чтобы все, как есть, было по закону. Чтоб никто никого не обижал без надобностей. Лодырей и воров – всех чтобы к ногтю, как вредную тварь. И вот еще что: чтоб женщин, баб, стало быть, – Кузьма повысил голос явно для того только, чтоб его услышала Акимушкина жена, – никто из мужиков больше пальцем не тронул. Не давать их в обиду ни днем, ни ночью... кхе... чтоб, значит, раз они равные промеж нами, так пущай и будут равными в самом деле, а не на бумаге. Понял? Чтоб отныне мужики сами через день топили печь и доили коров – это обязательно! Особенно за молодыми супругами поглядывай. Ежели не ладится у них по глупости семейная жизнь, смело иди, вторгайся в эту самую жизнь, налаживай ее. Парня вразумляй, когда надо, кулаками. На девку больше ласковыми словами действуй. Баба, особливо молодая, ласковое слово любит...
Акимушка слушал внимательно, терпеливо и не перебивал. Однако последний пункт наставления не на шутку встревожил его.
– А не даст мне в ухо тот парень, ежели я в его семейные дела буду совать свой нос? – спросил он.
– Не имеет таких правов! – живо оторвался Кузьма. – Кто же подымет руку на депутата? За такие дела сразу в каталажку попадешь. Ты ведь теперь неприкосновенное лицо. Тебя даже, если ты ненароком кого по морде съездишь, арестовать не могут. Для этого должен Верховный Совет специально собраться, чтоб тебя арестовать. А когда он соберется? Что, у него других дел нету? Будет он заниматься всякими пустяками!.. Ты теперь голова на селе, ты выше всех, потому как до царя, то есть до Верховного Совета, далеко, а до Бога высоко – действуй сам по совести!
Посреди стола уже вырастала стопа блинов. Над ними курился соблазнительно пахнущий дымок. Рядом со стопой хозяйка поставила большое алюминиевое блюдо с кислым молоком. Все это великолепие не могло не действовать на Кузьму возбуждающе. Речь его становилась горячей, мысль государственно крупной и смелой.
– Покушай-ка блинков, Кузьма Никифорович, а то остынут, – предложил хозяин.
Но Кузьму, казалось, уже не остановить.
– Блины никуда не убегут, – вполне резонно заметил он. – А ты вот слушай, что говорю. Завтра же собери в нардоме всех жителей Выселок и прочитай им лекцию...
– Лекцию?
– Ну да. О социализме и коммунизме. Растолкуй, разжуй да положи в соску им, как малому дитю, все как есть про Советскую-то власть. При социализме, мол, кто не работает, тот должен язык положить на полку, а заодно с языком поместить на той самой полке и зубы, потому как кусать им будет нечего. Понял? Так и скажи! А вот когда до коммунизма доберемся – там скажи, всем все одинаково, работал не работал – жри, черт с тобой, всем хватит, поскольку полное во всем, значит, изобилие! Тогда, если хочешь знать, никто работать не будет. Во житуха! – Кузьма даже языком прищелкнул от предвкушения такой великолепной жизни, что будет при коммунизме.
Молчаливый и терпеливый его слушатель все же опять высказал сомнение:
– Откель оно возьмется, изобилие, ежели никто не будет работать?
– Откель, говоришь? Эх, неразумная твоя голова! А машины? Видел, поди, два фырзона к нам пригнали? Чертяки, пашут – удержу нет! Мой бы Бухар за ними не угнался. Теперь буренкам нашим малина, опять приступят к исполнению своих прямых коровьих обязанностей.
Акимушка был не настолько наивным человеком, чтобы все сказанное Кузьмой принимать за истину. Акимушку, например, никак не устраивал коммунизм, где бы никто не работал. С детства, едва став на ноги, сам он трудился и не мог не трудиться, как не мог не есть, не дышать, не пить, не спать. Следовательно, из советов Кузьмы надо выбрать лишь разумные. Главный из них – помогать людям – был всегда главным и для Акимушки. О нем-то он и помнил всякий раз, когда требовалось его вмешательство.
Недолго коровы исполняли свои прямые коровьи обязанности. Началась война – и о буренках опять вспомнили. Тракторов и лошадей и прежде-то не хватало, а теперь подавно. Где-то далеко на западе грохотали орудия, ревели танки. А здесь, над тихими, пригорюнившимися полями, вновь заскрипело ярмо.
На Акимушку, единственного кузнеца в Выселках, выхлопотали бронь. И он в числе пяти-шести мужиков остался среди бабьего царства, среди стариков, подростков и малых детей. Прямо в самой сердцевине горя народного. Идет за плугом бабенка, погоняет, понукает свою кормилицу корову, обливается потом и еще не знает, что вон та девчонка, которая бежит из села с большой ученической сумкой через плечо, несет ей, работнице, недобрую весть. «Похоронная» – так нарекли ту черную гостью, которая зачастила в Выселки. Падает прямо на сыру землю родимая, рвет на себе волосы, ломает и без того изломанные тяжкой работой рученьки, воет дико, со страшным надрывом, – чем утешить ее, где то единственное слово, которое могло бы поддержать несчастную?..
– Слышь-ка, мать?.. Слышь-ка! – Он подымает ее за плечи, поворачивает искаженное болью лицо к себе. – Слезами горю не поможешь. У тебя дети малые – подумай о них...
У Акимушки все дрожит внутри, щеки ходят ходуном от вспухших желваков, но ему нельзя показывать слабость.
– Ну, поплачь, поплачь еще. Слезы облегчают. Дайкось я попашу.
Он уходит вслед за коровами по борозде, большой, неловкий и всем родной. Женщина опять падает в сырую борозду, просит, умоляет:
– Землица, родненькая, возьми и меня к себе... Господи, да что же это?.. Доколе же это?..
Молчит земля. Не торопится принять овдовевшую солдатку. Знает, мудрая, что худо будет тут, на земле, без ее рук, без ее сердца, без ее великого терпения. Стране и ее солдатам нужен хлеб, а кто ж его добудет, если не эта вот рыдающая, корчащаяся от судорог молодая женщина? Встает и, качаясь, медленно идет по борозде. Сейчас она возьмет у Акимушки поручни плуга и поведет пашню дальше. И ничего ему не скажет. Ни сейчас, ни позже, когда увидит на своем вдовьем подворье кучу хвороста, неизвестно кем привезенного ночью...
Конец июля. Год 63-й. Тучи, все почти лето обходившие Выселки стороной, наконец, словно бы посовещавшись, сгрудились отовсюду, поклубились для порядку, ударили раз и другой раскатистым громом, горизонты жадно облизнулись молниями, и на Выселки, на поля, луга, огороды опустился дождь – сначала робкий и редкий, крупные капли падали, подпрыгивали на сухом черноземе, не желавшем принять их в себя, потом этих капель стало больше и больше, и вот они уже соединились и хлынули с небес ручьями. Люди не прятались в домах, стояли посреди улицы с открытыми головами, купались в этой небесной бане; ребятишки, засучив штаны, устремились в первые лужи, образовавшиеся в яминах, на дороге.
– Что вы делаете, паршивцы? А ну, марш по домам! Не то уши надеру!