Хлеб на каждый день — страница 10 из 70

Старик легким шагом пересек кабинет и подошел к столу.

— Я действительно был директором.

Как будто нынешний директор усомнился в этом.

— Очень рад, — сказал Федор Прокопьевич, — нашему коллективу интересно и полезно будет послушать, как работали здесь люди в войну.

На это старик ответил:

— Воспоминания не обучают. Интересно, возможно, будет, а вот насчет «полезно» — не уверен.

— Я не очень вас поднял, — сказал Полуянов, — если воспоминания не обучают, тогда и само прошлое ничего не значит, в том смысле, что нет в нем урока потомкам.

Старик невесомо покоился в кресле, его густая седая шевелюра отливала голубизной. Слова хозяина кабинета не смутили его, весь вид старика словно говорил: ваши расхожие истины мне уже давно без интереса и пользы.

— Мои воспоминания — это утеха памяти. Человек помнит все, но вспоминает только то, что хочет вспомнить. Опыт прошлого — отнюдь не в воспоминаниях людей. А в их труде — духовном и материальном. А воспоминания — это особый род литературы, мемуары. В этом жанре вспоминается не подлинная прошлая жизнь, а ее более сюжетный, отредактированный вариант.

Федор Прокопьевич только потом разобрался, с чего это он так накинулся на старика, спорил с ним, горячился, удивляя Филимонова. Это был голод по дружескому общению, по разговору не производственному, не семейному, как с Викой, а по тому, в котором участвует душа.

Они довольно долго спорили, и старик убедил его. Если бы воспоминания обучали, то человечество, даже сидя в каждом классе по столетию, давно бы уже обучилось, стало мудрым, не совершало бы жестоких ошибок. Каждое новое поколение просто бы загоняли в читальные залы библиотек, и оно бы там начинялось замечательными воспоминаниями от первых восстаний рабов до поучительной судьбы Анны Карениной. Но все дело в том, что история человечества — не моя история, и Анна Каренина прожила не мою, а свою жизнь.

— Но все-таки что-то же остается? — Федор Прокопьевич не мог скрыть своей растерянности.

— Остается, и немало, — согласился старик, — в этом вы правы. Человечество кое-что усваивает из опыта прошлого. Одного только не может усвоить: много жрать, когда есть еда, вредно. Надо питаться умеренно, тогда век будет длинным, а здоровье отменным. Согласны?

«Жрать» в устах старика прозвучало вызовом.

— Согласен, но не вижу связи между обжорством и историей человечества.

— Богатство — есть обжорство. Стремление к нему — корень зла всех времен и народов.

— Это мы проходили, — сказал Федор Прокопьевич, улыбнувшись, чтобы старик не чувствовал себя философом, изрекая «общие места», — И все-таки будем вспоминать, будем обучаться, хоть мы и не очень способные ученики. Выхода ведь другого нет?

— Есть, — ответил старик, — но мы его словно нарочно заваливаем камнями, этот выход. Человек должен жить долго и хорошо — я согласен с этим. Но только надо подробно и четко объяснить, что входит в понятие «хорошо». Быть сытым, иметь квартиру, не испытывать унижения перед Иваном Петровичем: у него штаны за двести рублей, а у меня за восемнадцать… Я ученый, ты рабочий, он колхозник — мы все, независимо от профессиональной принадлежности, должны жить хорошо. Что же это такое — наше общее хорошо?

— Что же?

— Идея. Наша идея. Хорошая квартира — это хорошая квартира, как и хорошая одежда — всего лишь хорошая одежда. Спорить тут не приходится: и в хорошей квартире, и сытым, и в замечательном костюме можно быть большим подлецом. Этот мир еще строить и строить. Пока еще в нем по-настоящему счастливы только борцы.

— Но ведь у всякой борьбы должен быть свой день Победы, — сказал Федор Прокопьевич.

— Жаждете в чистом виде конечного результата? Всемирный день победы — нигде не стреляют, не голодают, убийцы идут на могилы своих жертв с букетами белых роз?

Слишком неожиданно он явился, этот старик, взбудоражил, взволновал. Филимонов глядел на него, нахмурив лоб: все ли правильно говорит, не несет ли какой политической отсебятины? И даже Федор Прокопьевич, восхищаясь молодым пылом бывшего директора, мельком подумал: конечно, это стоящий разговор, но подзатянулся. Как там в хлебном цехе сегодняшние замесы?

Можно было бы на эту тему еще поговорить с бывшим директором. Но Филимонов не дал. Вскочил, взглянул на часы, подставил ладонь под локоть старика и повел его к двери.

После юбилея Победы, на котором Серафим Петрович выступил с рассказом о военных днях на хлебозаводе, у них началось что-то вроде дружбы. Полуянов побывал в гостях у Серафима Петровича. Тот жил один в большой, музейной красоты квартире. Федора Прокопьевича сковала эта красота: кино какое-то, а не быт. В кинофильмах его возмущали подобные интерьеры: по каким, интересно, жилищным нормам утверждали исполкомы метражи подобных квартир и откуда, позвольте, сия глубокоуважаемая мебель? Но вот он вошел в такую квартиру и мог бы задать хозяину эти вопросы и получить на них ответ. Мог бы, но не смог. Кто его знает. Может, положена заслуженному старику такая квартира. Не у всех жизненная теория совпадает с житейской практикой. Старик наверняка понимает, что излишки его квартирного пространства спасли бы многодетную семью от многих трудностей, но не спешит сотворить эту справедливость.

«Может быть, это зависть?» — спрашивал себя Федор Прокопьевич, путешествуя за хозяином по комнатам и разглядывая «экспонаты» его поездок по свету. Это были не простые украшения, а коллекция камней, образцы прикладного искусства разных народов. И отвечал себе: «А чему тут завидовать? По мне, так все эти коллекции в доме не стоят самого незадачливого живого существа, вроде кошки».

Хозяин принес в кабинет чай в тяжелых подстаканниках, устроился напротив Федора Прокопьевича и улыбнулся.

— Люблю свой дом. И совсем не горюю, что, когда меня не будет, эти вещи еще долго, долго будут жить. Недавно понял — почему. Видите ли, история этих вещей, тот смысл, который они сейчас имеют, умрут вместе со мной. Останется нечто иное, уже не принадлежащее мне. Вы меня понимаете?

Федор Прокопьевич понимал, но это понимание было ему как бы ни к чему, оно его настраивало против хозяина.

— У вас тут как в музее, — сказал он.

— Да, — согласился старик, — люди живут по-разному. И все-таки все приходят к одному рубежу — старости. Вы, наверное, как все, боитесь этого времени?

— Старость — это награда, — возразил ему Федор Прокопьевич, — к сожалению, не все доживают до этого времени. Бояться надо другого, что старости может не быть.

Их разговор от одного перекидывался на другое. Федор Прокопьевич стеснялся спросить, чем живет старик, борется ли за счастье всех людей, и если да, то каким конкретно образом? Но Серафим Петрович вел себя как хозяин слишком безупречно, обходил острые углы в разговоре, развлекал своей беседой гостя. Когда он спросил: «Вы любите Моцарта?» — Федор Прокопьевич понял, что пора уходить.

— У меня жена пианистка, — ответил он, давая понять, что музыкальная концовка визита не обязательна.

Но старик расценил это иначе, достал долгоиграющую пластинку и включил проигрыватель.

Федор Прокопьевич не жалел, что сходил к нему, посмотрел на почтенную, окруженную комфортом старость, но чувствовал себя слегка обманутым. Словно хозяин позвал его на блины с икрой, а потом вгляделся в гостя, что-то там прикинул и икру не выставил. Но недели через две, когда услышал в телефонной трубке голос старика, Полуянов обрадовался.

— Федор Прокопьевич, как у вас насчет мужских страстей?

— Каких именно?

— Самых древних, в данном случае футбольных.

— С этим в порядке. Болею за «Спартак», и довольно яростно.

— А родные футболисты из второй лиги пусть пропадают?

— Зачем? Пусть стараются попасть по мячу, возражений нет.

Но старик насел. Местная футбольная команда, созданная на базе института физкультуры, принимала в воскресенье такую же мало известную на своей родине команду. Встреча именовалась международной. Серафим Петрович приобрел два билета и пригласил на матч Полуянова.

Они встретились на трибуне. Серафим Петрович уже был на месте, когда Полуянов подошел к своему ряду.

— Зонтик взяли? — Старик не смотрел на него, взгляд был прикован к футбольному полю, на котором шла разминка.

— Нет.

— В следующий раз не допускайте такой оплошности.

Трибуны были заполнены разновозрастной, но в чем-то однородной публикой. Часть мужского населения города была здесь представлена в возрастных границах от пятнадцати до сорока пяти. Были, конечно, и женщины, и дети, но сверстника Серафима Петровича среди болельщиков Федор Прокопьевич не увидел.

Полуянов пристрастился к футболу довольно давно, у телевизора. Скопище людей на стадионе, а также отсутствие комментатора и невозможность повторов острых моментов мешали ему привычно следить за игрой, втянуться в ее ритм и сопереживать. К тому же низкое мастерство выступавших команд, тяжелое дыхание игроков-участников, их крики на поле: «Коля, давай мне!» — вся эта, как окрестил ее Федор Прокопьевич, «футбольная дворовость» не вызывала у него интереса.

А стадион болел, и Серафим Петрович, впившись пальцами в колени, выставлял вперед свою голубую шевелюру и восторгался и обличал, то краснея при этом, то бледнея. В перерыве спросил:

— Ну как вам наши орлы?

«Орлы» при всем своем старании не забили ни одного мяча, тогда как противники сумели вкатить им уже два. Между тем, вопрос Серафима Петровича прозвучал вполне серьезно.

— Воробьи дворовые — вот кто они, — ответил Полуянов, — я не люблю приблизительности, по мне: работаешь — так работай, играешь — так играй.

— Но не всем же быть мастерами?

— Возможно. Ну, а при чем здесь я, вы, весь этот стадион? За неимением гербовой пишем на простой? Мы не Москва, не Киев? У меня нет квасного местного патриотизма. Мои футболисты живут в Москве.

— Ваши футболисты. А эти чьи? Хорошие ребята, Федор Прокопьевич. Поболейте за них второй тайм, и они выиграют.