— Потому что пустое это дело, — ответила Зойка. — Это же не музыкальное образование, а какая-то эпидемия. Все учатся, мучаются, а зачем? Учиться музыке должны такие, как вы, кто сам почувствовал необходимость.
— Но ни одно дело, которое одолел человек, не бывает пустым, все, доведенное до конца, весомо. Между прочим, этот груз — самая легкая ноша.
— А я не собираюсь легко жить, — ответила Зойка, — я буду жить, как вы.
Он не понял, что она этим хотела сказать, но не осмелился переспросить. Считал тогда себя старым и побоялся услышать из уст семнадцатилетнего человека итоговую оценку своей жизни. И еще он боялся, что Зойка скажет: «Буду жить одна, никогда не выйду замуж, потому что свобода превыше всего. Буду одинока, как вы».
Но этого он зря боялся. Довольно скоро, перед Зойкиными выпускными экзаменами, в их квартире появился общительный, симпатичный на вид паренек по имени Толик. Серафиму Петровичу понравилась его молодость — Толик тоже заканчивал десятый класс, но учился в другой, не Зойкиной школе, — смущала в нем какая-то непрочность, словно этот Толик ни разу еще не задумался, что жизнь — не собрание анекдотов, песенок и всяких веселых словечек. То, что он приходил к ним в дом, по мнению Серафима Петровича, было делом хорошим. В дом приходят свои люди, а свой своего обидеть не должен. Молодость же есть молодость, а этот Толик был так классически молод, так легковесен и душевно неразвит, что в любую минуту мог догадаться, что ему надо от Зойки. Из-за этой опасности Серафим Петрович всякий раз хмурился, когда в прихожей раздавался голос Толика. Зойке еще получать аттестат, поступать в институт, да и этому кавалеру, поклоннику, ухажеру — он не знал даже, как их нынче называют, — не мешало бы перед экзаменами засесть за учебники. А они убивали драгоценное время в болтовне на кухне, убегали в кино, стояли допоздна на лестничной площадке, полуэтажом выше от их двери.
Серафим Петрович вошел в тот вечер на кухню, когда Толик и Зойка, распивая чаи, над чем-то громко смеялись. Прислушался к их словам, вырвавшимся сквозь смех, и ничего не понял. Зойка выкрикнула: «Это будет номер!» Толик с ней был согласен: «Это будет бомба!» Заметили Серафима Петровича, и уже не смех, а какая-то судорога хохота свела обоих.
— Что за ликование и по какому поводу? — спросил Серафим Петрович.
Это был самый тяжелый вечер в жизни Серафима Петровича. Два беспечных, несовершеннолетних десятиклассника решили пожениться. На их языке это называлось «номером» и «бомбой».
Он не знал, как им объяснить, что этого делать не надо, нельзя. Тяжесть и ответственность за судьбу приемной дочери навалились на плечи, и еще он пережил в тот час одно тяжелое чувство — разочарование. Разочаровался в Зойке. Она запомнила его слова на всю жизнь. Он сказал:
— Никогда не думал, что ты такая овца.
Они все-таки поженились. Но перед этим было много слов, слез и его ссора с Зойкой. Она демонстративно молчала, со звоном мыла посуду, уходила из дома, выстрелив дверью. «Бедный Толик», — однажды даже подумал о будущем зяте Серафим Петрович. Помирила всех, кажется, жена Василия.
Ссора кончилась тем, что второго мая Зойке исполнилось восемнадцать, а пятого июня он, семья его брата и четыре верные Зойкины подружки из десятого класса тайком отпраздновали свадьбу. На выпускном балу у Зойки была уже другая фамилия, но, слава богу, учителя этого не знали.
Ветер закручивал виражи, растрепывал кроны кипарисов, путался в лохматых ветках южных сосен. Серафим Петрович стоял на открытой площадке, с которой вела тропинка к морю, и ветер не достигал его. Площадка была с секретом. Он увидел ее из окна своего номера в первый же день. Слева от нее стеной возвышались заросли высокой травы, похожей на гибрид камыша с бамбуком. Серафим Петрович определил с балкона силу ветра, угол его отражения от этой травы, высчитал, что на площадке должно быть затишье, и стал приходить сюда после завтрака. Отдыхающие удивлялись: чего этот старик стоит на ветру? Никто из них не знал, что меньше всего ему хотелось удивлять. И когда в группе юнцов он толкался у игральных автоматов, расстреливал эсминцы, самолеты, кабанов и волков, он тоже не думал о том, как выглядит со стороны.
— Папаша, вы случайно не мастер спорта по стрельбе? — спрашивали юнцы.
Он отвечал:
— Я случайно все, что делаю, стараюсь делать хорошо.
Его слова озадачивали молодежь. «Папаша» был, это ясно, старичком с заскоком. Таким же существом пребывал он и в обеденном зале за столом, в окружении трех немолодых женщин из Донецка. Женщин поначалу сковывало его соседство, но потом они к нему привыкли. Он понимал, что за пределами этого санатория они другие — живут в трудах и заботах, растят детей, ведут домашнее хозяйство и на работе стараются. Это были крепкие громкоголосые женщины, которым химическая завивка и яркие кримпленовые платья придавали уверенность. Они не стремились в свои за сорок выглядеть моложе, но и стариться раньше времени не желали. Серафим Петрович попытался найти с ними общий язык, но не был понят и даже натолкнулся на непонятную стену пренебрежения к себе. Это его больно обидело, он растерялся, сник и стал приходить на завтрак, обед и ужин к самому концу, когда соседок по столу уже не было.
Через несколько дней ему надоело это унижение, и он уже решил попроситься за другой стол, но случаю было угодно, чтобы он испил чашу незаслуженного к себе отношения до конца.
Желтая ровненькая дорожка тянулась вдоль подстриженных кустов лавра. Кустарник в закатных лучах казался черным. Дорожка то тянулась прямо, то вдруг под острым углом сворачивала в сторону. От всей этой геометрии у Серафима Петровича заболели глаза, он присел на низкую лавочку, вырубленную из цельного ствола, и пригнул голову к коленям.
Громкий смех за зеленой оградой лавровых кустов оборвал его мысли. Он не вздрогнул, даже не поднял головы. Голоса были знакомые, смеялись на другой скамейке, отгороженной от него подстриженным кустарником.
— …Зато в столице бы жила. В метро разъезжала. А знаешь, какая у него квартира? С цветным телевизором.
«Что смешного в квартире с цветным телевизором?» — подумал Серафим Петрович.
— На его сто двадцать не очень-то у телевизора насидишься. На ремонт этого цветного не хватит.
И вдруг он понял! Это о нем, это у него пенсия сто двадцать. Одну из его соседок по столу — он не мог по голосам определить какую — «сватали» за него.
— Он старичок аккуратный. Спит в отдельной комнате. Ты ему утром кофейку и палочку в руки. Иди, мой ненаглядный, походи, подыши…
— Палочку ему не надо. Ему жена вместо палочки будет. «Ах, Тосечка, радость моя, как мы хорошо по жизни шагаем»…
И вдруг серьезный, грубоватый голос, видимо, Тосечки:
— Нет. Не хочу. Не надо.
Пошлость какая. И наглость. Выйти бы сейчас к ним: «Дуры стоеросовые! О внуках своих вспомнили бы, постыдились их, если ум весь в химзавивку ушел». Он и так мог сказать, но не сказал, только с горечью подумал: «Что же это такое?» Но только к вечеру нашел ответ. Не злость, не пошлость вырвались из этих женщин. Это их устами заговорили ушедшие века: «Старость, знай свое место, не мельтеши под ногами, не рядись в молодые одежки — никого не обманешь». Конечно, будь они более образованны, получи иное воспитание, разговор на эту тему прозвучал бы по форме иначе, но суть осталась бы той же: ты уже отжила свое, старость, посторонись.
Никто не учит людей жестокости. Пережитки прошлого не те, что подцеплены в детстве или в молодости, они более древнего происхождения, они в крови.
Серафим Петрович полночи не спал, мысленно произнося речи перед женщинами, чьими устами вещала черствость их предков. Он говорил им: «Несчастные! Вы же плюете в собственный колодец. Вам ведь тоже при удаче предстоит быть старыми». Он говорил: «Кумушки! А ведь и вы в глазах двадцатилетних такие же старые, как я в ваших. Так не лучше ли на себя оборотиться?» Но все это было слабым утешением его разгневанному сердцу.
Наутро он пришел в столовую без оглядки на время, без опасения, что застанет их за столом. Он желал их видеть. Знал уже, чем они вооружены и с чем воюют, и не боялся их.
За столом молчание стало напряженным. Словно кто-то оповестил женщин, что он приготовился к бою. Официантка, убирая посуду перед тем, как подать чай, обвела их вопросительным взглядом: что тут у вас случилось? Неужели эти бабы обидели такого вежливого старого человека? И, не выдержав молчания, спросила:
— Что это у вас так тихо?
Серафим Петрович откликнулся:
— Задумались.
Официантка подняла брови: скажи, пожалуйста, «задумались», чего-нибудь да придумают, и направилась к другому столу. А женщина, что сидела напротив Серафима Петровича, самая старшая из них, с красивой сединой в черных волосах, поглядела на Серафима Петровича, и в глазах ее мелькнул испуг. Зато другая, худощавая, кудрявая, с алмазами в сережках, вся преисполнилась любопытством. Третья же, которую Серафим Петрович про себя окрестил «диетсестрой», белолицая, покойная, словно отсутствовала. Пила чай, прижав большим пальцем ложечку к стенке стакана, и плавала в своих думах.
Он решил прервать молчание.
— Давайте познакомимся, — сказал, глядя на «диетсестру». Ему почему-то легче было обращаться к ней. — Если не возражаете, мы могли бы пройти к морю. Я знаю место, куда не добирается ветер. Там есть скамейка.
Всю жизнь он то и дело совершал подобные поступки. Протягивал руку людям, которым был не нужен. Может быть, он родился вовсе не ученым, не мукомолом, а воспитателем? А может быть, это одиночество, которое он не признавал, толкало его на такие поступки?
— Почему у моря? Можно и здесь познакомиться, — ответила «диетсестра».
Серафим Петрович поглядел по сторонам. Огромный обеденный зал был уже пуст. Официантки укатили свои тележки с посудой, безбрежные ряды столов сияли белыми скатертями.
— Можно, конечно, и здесь, какая разница.
— Только вы сразу скажите, кто вы такой? — сказала кудрявая, поглядывая на подруг и приглашая их включиться в интересную игру.