— Я пенсионер, — ответил Серафим Петрович. — Когда человек долго живет — это становится чуть ли не его новой профессией. А раньше был директором хлебозавода. Во время войны. Потом пошел по научной стезе, защитил диссертацию, был руководителем отдела исследовательского института.
Он не пощадил их: сказал, что случайно подслушал разговор, когда они его «женили», и таким образом узнал, что есть у него цветной телевизор и пенсия в сто двадцать рублей. Узнал также имя своей «невесты» — Тосечка. Нет, он не обижен, хотя мог бы обидеться. Его давно уже донимает вопрос: почему более молодой возраст жесток к старшему? Чем он, благожелательный человек, не угодил им?
Женщины слушали его внимательно, даже кудрявая больше не ждала веселья, морщила лоб, стараясь понять, куда клонит старик, не обернется ли все это неприятностью?
— Совсем не думали вас обижать, — сказала та, что была постарше других, — не за что и не такие мы. Язык болтает. Делать тут нечего.
— Шутили мы, — пояснила кудрявая, — а получилось, что вы подслушали. Если брать с двух сторон, то и мы, и вы одинаково виноваты: подслушивать некрасиво.
Он согласился с ней. «Диетсестра» — он уже догадался, что это и есть его «невеста» Тосечка — тоже сказала свое слово:
— Если бы вы были молодым, то не обиделись бы. Посмеялись бы и забыли. Но поскольку вы в возрасте, то, конечно, стало обидно.
— Мне непонятно, — не согласился с ней Серафим Петрович, — мне давно непонятно, почему старость должна оправдываться, объясняться, отстаивать себя?
— За каждую старость не говорите, — сказала Тосечка, — есть такая старость, что и слова доброго не стоит. Вот у меня свекор — семьдесят два года, а злой и бесполезный, как комар, только бы укусить.
— А у нас в соседях был такой старик, — сказала кудрявая, — так тот тоже всех ненавидел. За что? А за то, что раньше молодых помрет. И всех пугал: «Все помрем. Нас не будет, а птицы все так же будут распевать и цветы расцветать». Такого страху нагонит, что хоть ложись и помирай раньше срока, чтобы обо всем этом не думать.
И тут женщина, сидевшая напротив него, произнесла:
— Птицы и цветы тоже не бессмертны. Нас не будет, и их не будет. После нас уже будут другие цветы и другие птицы.
Покинули столовую, пошли к морю. Постояли на е г о площадке. Серафим Петрович объяснил женщинам, почему ветер обходит это место стороной. Потом отправились в парк, где вечнозеленые деревья напоминали о лете.
Женщину, что сказала о других после нас цветах и птицах, звали Капитолиной Сергеевной. Серафима Петровича обрадовало имя — Капитолина. У «диетсестры» не могло быть такого имени. Не объяснить почему, но не могло. Капитолина Сергеевна рассказывала о себе. Полгода назад вышла на пенсию. Двое детей. Сын и дочь. Растила их одна. Муж пил. Еще когда дети были маленькими, завербовался на Север, бросил семью. Алименты от него приходили раз или два в год. «Как сюрприз, и всегда в такой день, когда ни копейки в доме. Хоть за это спасибо».
Она рассказывала, а Серафим Петрович думал: в каждой жизни действует один и тот же закон: что посеешь, то и пожнешь. Но не все сеют. Кому-то жатва кажется очень отдаленной, почти нереальной, что и трудов для нее жалко. А кому-то охота посеять чужими руками, и, бывает, удается, но жать в таком случае тоже нечего. Капитолина Сергеевна сеяла изо дня в день. Растила детей, заботилась о старой больной матери. Не щадила себя в работе. Сын после восьмого класса пошел в ПТУ, выучился на слесаря, потом заочно закончил политехнический институт.
«А Леночка с первого захода поступила в медицинский институт. Сейчас уже врач». О муже вспоминала без злобы. «Приезжал раза четыре или пять. В первый раз — разводиться. Тогда я плакала, больше от стыда перед людьми, чем из-за того, что бросает. Потом мириться приезжал. Потом просто так: не знал, куда девать себя. Откупились мы от него. Сын уже работал, дали бывшему папаше триста рублей — он навсегда и уехал».
Все разговорились — откровенно, словно только и ждали повода для такого разговора. Подал сигнал к общению, а надо ли было? Легче ли, лучше будет женщинам после того, как выплеснули свою жизнь, дали поглядеть на нее другим? Сам он вернулся в свою комнату после этой прогулки опустошенным. Рассказать все о себе он не мог. Жизнь его была разбита на неравные, мало похожие друг на друга куски, которые связывались только его присутствием, но отнюдь не единым сюжетом. Он рассказал о жене и постарался объяснить, почему они расстались. «Молоды были. Что муж и жена две половины, до понимания этого надо дожить. В молодости постичь это почти невозможно. В молодости мир не фокусируется на одном человеке. Это бывает только при большой любви. А любовь к человеку приходит такая, каков он сам. Выходит, я не был большим человеком».
Он увидел, что женщины его понимают и даже довольны, что он говорит вот так, не очень конкретно.
— А «Гранатовый браслет»? — спросила «диетсестра». — Помните? Человек там маленький, а любовь — больше и быть не может.
Он не пощадил классика: сколько десятилетий люди зачитываются этой историей и не понимают, как она их унижает. Бедный безответно любит богатую. Причем ни за что — за красоту. Постарались писатели и художники всех веков и народов — воспели красоту. А ее разоблачить бы не грех. Сколько горя, трагедий избежало бы человечество, помоги ему кто по-настоящему разобраться, что красиво и кто красив на этой земле.
Откровения опустошают, теряет что-то, выговорившись, человек. Серафим Петрович оторвался от соседок с чувством пустоты в сердце и досады на свой характер. Остался осадок, как от какого-то вероломства, будто вторгся он с отмычкой в чужие заповедные пределы. Особенно смутила его Капитолина Сергеевна. Он вспомнил, какой горечью переполнились ее глаза, когда она услышала, что любовь не просто чувство — счастливое, несчастливое, — а производное человека: каков сам, такова и любовь. «Конечно, — сказала она, — знать бы это смолоду. Он бы у меня не пил. Я бы ему все пути перекрыла. Не его бы спасала — любовь».
Душ был в конце коридора. Серафим Петрович вошел в узкую кабину с маленьким предбанником, сел на скамеечку и задумался. До обеда оставалось около часа. Он успеет еще после душа прилечь, отдохнуть, прочитать Зойкино письмо.
Нет старости. Есть изношенная плоть, ушедшие силы, страх перед скользким полом и смущение перед зеркалом. Ни один старик не виноват в своей хрупкости, не виноват и в том, что его глаза видят то же самое, что и молодые. Держась за стенку, Серафим Петрович осторожно побрел по мокрому полу в душевой отсек, включил воду и выставил вперед голову, чтобы не замочить свои седые, легкие, но на вид еще густые и буйные кудри.
Зойка писала:
«Не вижу тебя неделями, когда ты в городе, и спокойна за тебя. Но стоит тебе уехать, и я каждый вечер сочиняю истории одна другой хлеще. То мне кажется, что ты в марте лезешь в ледяное море (ты это можешь, не перечь), то ты танцуешь по вечерам до одышки и сердцебиения. Выбираешь из толпы какую-нибудь замухрышку-старушку и велишь оркестру играть краковяк. Старушка жилистая, свое недотанцевала, с нее как с гуся вода, а тебя с танцплощадки уносят на носилках. Не сердись. Я этого действительно боюсь.
Радость моя, страх мой, дитя мое! Заклинаю: береги себя, то есть ходи медленно, читай только утром, на базаре ничего не пробуй. Страшна не сама грязь на прошлогоднем фрукте, а спора, вырастающая на немытых его боках.
На работе у меня все те же проблемы. Редактор требует, чтобы текст документального сценария был законченным произведением. Я доказываю, коль он будет законченным, то надо его печатать в журнале, в книге, при чем здесь телевидение, что тогда делать режиссеру, оператору? Но мои речи — крамола. Сценарий доводится до «совершенства». Когда приезжаешь с ним на завод или стройку, хочется лечь и умереть. Люди вокруг говорят как люди, нормально, по-человечески, но в кадре они должны произносить слова, утвержденные сценарием. Девчонка-маляр, например, произносит: «Когда я крашу стены, то всегда думаю о людях, которые здесь будут жить…» Возможно, она один или два раза о них подумала, но не всегда же. Что, ей больше и подумать не о чем?
Чуть тебя не прославила. Планировался фильм о твоем хлебозаводе. Сценарий молодого автора, а исполнение мое. Там должна была быть и история этого предприятия с твоим участием. Но главный упор, естественно, на сегодняшний день. Хлебокомбинат будущего. Автоматика, шик, блеск, такой лучезарный рог изобилия, из которого вместе с хлебами сыплются торты, пряники, сухари. Я три дня проторчала на этом уважаемом предприятии, только-только стала понимать, что это такое — бункеры, дозаторы, расстоечные шкафы, как будущему фильму протрубили отбой. Новый сухарный цех у них в завале. Как объяснил красавчик главный инженер — «в стадии экспериментального становления». И сценарий отправлен на полку до лучших времен. Миша по этому поводу сказал: «Великоват сценарий, нужен маленький, для «Фитиля». Он вообще что-то у нас загрустил, и я ему ничем помочь не могу. Угрюм, пал духом, и не подступишься, молчит. Жду твоего возвращения, тебе он скажет, что его грызет. Тебя Мишка не просто любит, он тебе верит.
Слушай, а я ведь могла всю жизнь прожить и не узнать, как получаются сухари, — начинают с теста, выпекают, потом сушат, нарезают. Когда я сказала об этом Анастасии, она возмутилась: «Придурки! Ведь можно из магазинов забирать вчерашние нераскупленные батоны, нарезать и подсушивать!» Ты и не догадывался, какой рационализатор живет с тобой на одной лестничной площадке.
А я ничего за свою жизнь так и не изобрела. Ты напиши мне в письме, почему так получилось. С глазу на глаз ты мне правды не скажешь, пощадишь. Вот видишь, начала письмо, жалеючи тебя, а теперь стало жалко себя. Ты-то хоть меня любишь?
Береги себя. Твоя Зойка».
Серафим Петрович расстроился, прочитав письмо. Зойка в письмах проявлялась иначе, чем в живом общении, была щедрей на ласковое слово, беспощадней к себе. Он больше узнавал о ней, о ее работе, о Мише из писем, нежели тогда, когда виделся с ней или разговаривал по телефону.