— Больше не будете плакать? — спросил Костин, и на лице у него появилось отечески-ласковое выражение.
— А вам что за печаль, Арнольд Викторович, от моих слез? — Анечка уже спокойно глядела ему в лицо. — Вас они взбодрили? Польстили вашему мужскому самолюбию? Очень жаль, Арнольд Викторович, что вы плохой человек.
В этот вечер Семен Владимирович Доля не пошел домой. В последние месяцы он, как двоечник после длинного и унизительного школьного дня, вырывался из цеха и, пока стоял в толпе на остановке трамвая, пока шел к своему дому на окраинной улице, постепенно обретал себя. Дом он свой любил. Его было за что любить, хотя более нелепого на вид дома не было на их улице. После войны мать купила в деревне сруб, перевезла на эту улицу, и они год прожили в доме без окон, без крыльца и пола. Потом на них свалилась удача: незарегистрированный брак матери с его отцом был признан действительным, и в военкомате сразу за четыре военных года и два послевоенных выплатили пенсию, причитавшуюся сыну погибшего старшего лейтенанта Владимира Доли. Они тогда все эти большие деньги пустили на дом. Над срубом появился второй этаж, к нему с улицы вела лестница в тридцать одну ступеньку. Поставили сарай, зацементировали под ним погреб. Деньги еще оставались, и сосед-краснодеревщик вызвался соорудить террасу. Ничего такого он в своей жизни не строил и, конечно, накуролесил. По бокам два шпиля, окна круглые, как иллюминаторы, и рядом с большим — маленькое крылечко, как сходни с корабля, узкое, с цепями вместо перил.
Покончили с домом, жить бы в нем, радоваться, а мать не радовалась. Приходила с работы, садилась за стол и глядела неподвижными глазами перед собой. Семен тогда учился в шестом классе, был шустрым, непоседливым, с душевной устремленностью везде поспеть, ничего не упустить. В школе он притихал, так как учился средненько и скатываться в отстающие не хотел. Хорошее, поведение на уроках и сговорчивый нрав выручали: учителя ставили ему тройки, никогда не поминали его в числе тех, кто позорит и тащит назад класс. Зато на улице он наверстывал; тут уж он был если не заводила всех громких дел, то верный комиссар, адъютант и разведчик при заводиле.
Перемены в матери не задели его мальчишеского, беззаботного сердца. Он не умел еще ни чувствовать, ни понимать боль старших. Мать молчала, а он и не нуждался в ее словах. Она по-прежнему ходила на работу, готовила еду, стирала ему рубашки и штаны. Впервые он подумал, что с матерью что-то не так, когда натолкнулся в кладовке на мешок хлебных сухарей.
— Ты чего это сухарей столько насушила? Кому?
Мать приложила палец к губам.
— Молчи. Никому ни слова. Об этом никто не должен знать.
Через месяц в кладовке уже было два полных мешка. Он почувствовал, что боится этих мешков, они его пугали, как все непонятное.
— Говори, зачем ты их собираешь? Я ведь видел, как ты ночью режешь буханки и сушишь в духовке.
— Есть будем, — ответила мать, — людям поможем, дадим старичкам по сухарику, вот они и будут живы.
— Каким старичкам? — закричал он. — У них и зубов нет. Зачем старичкам твои сухари?!
— В воде размочат. Ты не кричи, Сеня, тебя это не касается. А вот когда хлеба не будет, тогда ты сам мне спасибо скажешь.
Он бы отстал от нее — мало ли какие заботы и соображения у старших: копят же некоторые деньги, а они все свои потратили на дом, вот мать и придумала сушить сухари, — но она вдруг сказала:
— Ты в школе попроси буфетчицу, пусть какой хлеб остается от детей, тебе отдает. А я тебе мешок сошью.
Он испугался, увидел материнские глаза, их требовательную просьбу, и сжался в предчувствии беды.
Мать увезли в больницу через несколько дней. Он не знал, чем она заболела, пока один пацан на улице не объяснил: «Твоя мать чокнулась. В магазине стояла и батоны выпрашивала. А потом кричать стала, плакать, ее и увезли в больницу».
Он поверил, но набросился на пацана с кулаками:
— А ну, говори, кто пустил брехню?
Не знал тот пацан, да и Семен тогда не знал, что мать не батоны выпрашивала, она стояла на выходе из магазина и просила довесочек, тот маленький, граммов на десять — пятнадцать кусочек хлеба, который в войну почему-то всегда лежал на верху «пайки» и даже целой буханки, если семья была большая и хлеб выкупали за два дня.
Теперь в хлебных магазинах и весов нет, спроси любого человека, сколько килограммов хлеба несет в сумке, только плечами пожмет: кто его знает?
Болезнь матери изменила характер Семена. Общительный и неугомонный до этого, он стал тихим и замкнутым. Стал чураться сверстников, после школы уже не бегал по улице.. Седая тетка-доктор, с папироской в прокуренных пальцах, сказала ему, когда мать выписывали из больницы:
— Ты убирай хлеб со стола, пусть он не лежит у вас в доме на виду. И вообще старайся с матерью разговаривать о чем-нибудь хорошем, не расстраивай ее.
Доктор не знала, какую тяжелую ношу взвалила ему на плечи: разговаривать о хорошем. Он вообще до этого не разговаривал с матерью; спрашивал — она отвечала, она спрашивала — он отвечал.
— У нас дома сухарей два мешка, она насушила. Куда их девать?
— Их надо убрать, — сказала доктор, — их не должно быть в доме.
Он не спросил — куда убрать? Ночью перенес мешки в сарай и заложил дровами.
Мать до болезни работала приемщицей в швейном ателье, после больницы ей дали инвалидность и назначили небольшую пенсию. Семен тоже получал пенсию за отца, и они могли бы жить на эти две пенсии. Но другая врач, из диспансера, куда мать ходила лечиться, вызвала Семена и сказала:
— Ей надо работать. Подыщи матери такое дело, чтобы она не входила в прямой контакт с людьми. Походи по артелям, может быть, найдешь надомную работу.
Он не знал, что можно было ответить этой докторше: «Вы — лечебное учреждение, раз знаете, что ей надо работать в каком-то особенном месте, вот и помогите трудоустроиться».
Ему было двенадцать лет, и он о многом в жизни не имел понятия. Не знал, о чем таком хорошем можно разговаривать с матерью и что это такое — входить в прямой контакт с людьми? Первое объявление, которое ему встретилось, висело на дверях прачечной: «Требуется приемщица». Он зашел туда и, удивив молодую женщину в синем халате, спросил:
— Как записать мать в приемщицы?
— А почему она сама не явилась?
— Ей нельзя входить в прямой контакт с людьми.
— А как же она белье принимать будет? Его же люди сдают.
Женщина в синем халате уже закончила свою работу, сидела за столиком среди узлов с бельем и пила чай. Налила и ему в кружку, положила сверху полбублика. Он присел за столик, женщина была добрая, но, главное, незнакомая, с чужой улицы, и он рассказал ей всю правду.
— Пусть приходит, — сказала она, — оформят, никто на эту работу не идет. Только пусть помалкивает про свою болезнь. Да и не болезнь это. Это знаешь что? Страх. Так бывает. И у меня было. Под машину попала, сознание потеряла, а не испугалась. Потом, в больнице, вспомнила, и такой страх напал — в глазах темно. Ведь совсем могла жизни лишиться. И у твоей матери так: когда голодала, не боялась, терпела, а потом уже испугалась…
Теперь он знал, о чем хорошем может поговорить с матерью.
— Она такая добрая, приветливая. И муж у нее добрый. У нее нога хромая, она под машину попала. А он взял на ней и женился, потому что хороший человек. И так ее любит, как красавицу какую. По улице с ней ходит под ручку, все настоящие красавицы переворачиваются от зависти.
Мать улыбнулась. Он бросился к ней, уткнулся в ее грудь, и что-то теплое, легкое накрыло его, освободило от напряжения. Это сошел с него страх, он тоже все это время, пока мать болела, жил и боялся.
— Хлеба много, — сказала мать, — войны нет, и карточек давно нет, приходи в магазин и бери сколько хочешь.
Это была фраза, которую ей часто повторяли в больнице, и теперь она произнесла ее как свою. Через неделю она пошла работать приемщицей и о сухарях не вспоминала. От мешков помогла избавиться сменщица матери в прачечной, все та же добрая тетя Рая.
— Вы же на окраине живете. Разузнай, у кого есть корова, и отдай. Нельзя, чтобы добро пропадало.
Тогда на их улице было четыре коровы, теперь ни одной. Теперь в знакомых с детства дворах — с десяток «Жигулей» и без счета мотоциклов. Лето начинается — треск стоит — покатили молодцы, помчались, жизни не стало от этих мотоциклистов. Добро бы куда опаздывали, а то промчатся по улице, обогнут автобазу и назад тем же аллюром. Семен Владимирович всякий раз, прищурясь, вглядывался в мальчишек, стараясь определить, кто чей сын или внук. Но разве определишь: на каждом джинсы заграничные за двести рублей, у всех патлы до плеч кольцами. В парикмахерской завиваются они, что ли, в его молодости столько кудрявых не было. Однажды он спросил у дочери:
— Неужели вот такие — не мужики, не бабы — нравятся современным девчатам?
Ирка прыснула, уставилась на него насмешливым взглядом.
— Это акселераты. Кентавры двадцатого века — головы детские, а туловища жеребцов. Переходники. Перейдут со временем или целиком в инфантилов, или целиком в коней.
Хоть в словарь после каждого ее слова заглядывай.
— Ты с отцом брось привычку так разговаривать! Говори по-человечески.
— А по-человечески — дураки. В твое время дураки маскировались, а в мое — на виду.
Семен Владимирович доехал трамваем до центра города, вышел на площади и остановился в растерянности: куда же теперь? Решение он принял час назад довольно расплывчатое — не домой, а вот куда «не домой», не придумал. В кино не хотелось, в кино он ходил по воскресеньям, днем, на заведомо хорошую картину, о которой говорили в цехе. В ресторан — недоставало уверенности, он за свою жизнь всего раза два или три бывал в ресторанах, к тому же наверняка за отдельным столиком посидеть не удастся, будешь торчать как незваный гость на глазах у незнакомых людей. Кафе в их городе на таких, как Семен Владимирович, не были рассчитаны, те, которые попроще, закрывались рано, а те, что со всякими названиями — «Арфа», «Светлячок», предназначались для молодежи и молодящихся. Выручила афиша на торце дома недалеко от трамвайной остановки. Это была не привычная бумажная афиша, а долговечный, рассчитанный на весь летний сезон фанерный щит. Слова и картинки на этом щите убеждали прохожих, что лучшего места «для веселья, отдыха и здоровья», чем парк культуры «среди вековых сосен и других представителей среднерусской флоры», в городе нет. Семен Владимирович воспрянул духом: туда! Он знал этот парк, еще когда тот был просто зоной отдыха, пригородным лесом, с детским городком, каруселью, качелями и «тихим уголком» с настольными играми. Маленькая Ирка бросала его на дорожке и с визгом устремлялась к своим сверстникам. Он следил за ней издали и не обижался, что она забыла о нем, не нуждается в его обществе. Когда она становилась в длинную очередь на карусель, он подходил к кассе, брал билет, а потом незаметно отдавал его мрачному инвалиду, стоявшему на контроле. Пусть у девочки будет ощущение, что она может в этом своем детском городке обойтись без него. Впрочем, Ирка прорвалась бы