Директор Полуянов представить себе не мог, какое облегчение испытал Костин после разговора с ним. Сначала в главном инженере кипело негодование: я не Доля, меня в козлы отпущения вам не провести! Потом, поостыв, посидев два часа в вестибюле Дома пионеров в компании бабушек и мам, он пришел к выводу, что все случившееся явно к лучшему. Из того личного жизненного тупика, в который он забрел, вернувшись к Кате, наметился выход. Он уедет. Не от Кати. Он уедет из города, с комбината, где ему больше нечего делать. Пусть они латают здесь свой тришкин кафтан, он в эти эксперименты больше не играет. У него редкая специальность, порядочный стаж работы, его оторвут с руками и ногами на любом хлебном предприятии. А здесь ему уже ничего не светит. Кате он скажет все начистоту: ему надо уехать, он устроится на новом месте, и тогда пусть она выбирает — приезжает к нему со Светой или остается со стариками. Всем вместе им жить невозможно, из второй попытки, она же это видит, ничего не получилось.
Занятия в изостудии закончились. Из двери поплыл поток осунувшихся, растрепанных детей. Отдохнувшие мамы и бабушки поднялись им навстречу с чувством причастности к будущему великих художников, появились носовые платки: вытирали своим чадам лица и перепачканные мелками, красками руки. И никто не замечал, что дети похожи на измученных путешественников, сошедших с корабля, который весь день одолевал волны и приплыл обратно, к тому же берегу.
— Хочешь есть? — спросил Костин у дочери. — Я приберег тебе яблоко. Почти такое, какое ты рисовала на прошлой неделе.
— На прошлой неделе мы рисовали муляж, — ответила Света. — У нас целый ящик муляжей: яблоки, груши, виноград. Ты не знаешь, как их делают?
Он не знал, да и не хотел знать: все подобные знания, считал он, только захламляют память.
— А почему тебя это интересует? Может, тебе было бы интересней эти муляжи делать, чем рисовать?
Света остановилась, откусанное яблоко застыло в руке.
— Я просто с тобой разговариваю, — в ее голосе послышалось раздражение, — ты ходишь за мной как хвост, и надо разговаривать.
Никто его так не обижал в последнее время, даже Полуянов.
— Я не хожу за тобой как хвост. Я после работы иду за тобой в школу, привожу в изостудию, жду. А между прочим, я устаю на работе.
— Папа! — Света остановилась. — Зачем ты прикидываешься благородным?
У него потемнело в глазах.
— Что значит «прикидываюсь»?
Света сморщила лицо, вопрос ей был не по зубам, но вражда рвалась из нее, и она крикнула:
— Если бы ты не отдал свою комнату, то тебе давно бы сложили чемодан! Ты дедушку в гроб укладываешь! Как ты появился, все живут как больные.
Чего угодно, но этого Арнольд Викторович не ожидал. Он ничего не ответил дочери, шел рядом с ней молча, с неприязнью слушая, как хрустит под ее зубами яблоко. У подъезда дома сказал:
— Передай, пусть меня не ждут. И пусть укладывают чемодан. Хоть комнаты у меня нет, я вас больше затруднять не буду.
Он еще надеялся, что Света опомнится, пожалеет, что проговорилась про чемодан, но девочка, не взглянув на него, понеслась вверх по лестнице.
Вот и опять он свободен. А все Людмила. С нее все началось, если вспомнить. Он не стал ей звонить. Сел в трамвай и двинулся в позабытую сторону. Приедет, она откроет дверь — и будь что будет. Впрочем, ничего неизвестного не произойдет. Людмила откроет дверь, на лице ирония, бровь вздернута: «Нолик?! Опять ты. Короли из-за меня должны драться на турнирах, но как говорится: а у наших у ворот все идет наоборот». Он ей ответит: «Узнаю тебя, Людмила, та же душевность, та же приветливость гремучей змеи».
В окне Людмилы горел свет. Самое яркое окно во всем доме. «А мы так живем, на электричестве не экономим». Костин поднялся на третий этаж, остановился у знакомой двери. Все-таки надо было предупредить по телефону.
Дверь долго не открывалась. Наконец заскрипел ключ, Людмила приоткрыла дверь, увидела его.
— Входи.
Он шагнул в прихожую, где на стене висело овальное зеркало, а над ним оленьи рога с проткнутой насквозь фетровой шляпой. Шляпа была красного цвета с белым куриным пером. Людмила говорила, что эта шляпа одной из Мотек, которая потеряла ее, бродя под окнами дома с непочтенной целью выследить Нолика.
— Больше не появлялась? — спросил он, показывая на шляпу, предлагая Людмиле вспомнить их веселые разговоры.
— Кто?
— Мотька, которая потеряла сей головной убор.
Людмила усмехнулась, ничего не ответила и пошла в комнату.
— Хочешь выпить? — Она вела себя так, словно ничего удивительного в его появлении не было. — К сожалению, нечего.
— Я хочу поговорить с тобой. Как ты живешь?
— С какой стати мы будем вести разговор о моей жизни?
— Тогда давай о моей.
— Не испытываю нужды знать, как ты живешь.
— Мне уйти?
— Ты уже давно ушел. А сейчас присаживайся. Только будем считать, что ты не приходил. Хорошо?
Маловато осталось от прежней разудалой Людмилы. Теперь она разыгрывала светскую даму, и если бы ему было хоть чуточку полегче, он бы включился в эту игру.
— Слушай, Людмила, брось ты свой тон, давай поговорим по-человечески.
— По-человечески разговаривают между собой люди. А разве ты человек, Нолик?
Он понял, что явился сюда зря. Она его оскорбляла, но это же Людмила, ее оскорбления ничего не значили. Разгневана на него: ушел, бросил. Как будто можно бросить то, чего не было в руках.
— А я замуж выходила, — вдруг сказала Людмила, и в голосе ее послышались прежние нотки. — С ума сойти, взяла — и замуж!
— Со штампом?
— Все честь честью. Уехала в Краснодарский край, в город Армавир. У него свой дом. Машина «Жигули». Побыла полгода женой и удрала. Скучно. Работа дурная: стирка, уборка, огород у него был. Я говорю: давай хоть для разнообразия репу посадим, а он отвечает: «Репу сейчас никто не ест». А ты, Нолик, ешь репу?
— Он любил тебя?
— Кто? Муж? Любил, наверное, пока не объелся груш. Дурак ты, Нолик, хоть и не смотришься идиотом. Не была я замужем. Никому я не нужна. Вот ты знаешь, сколько мне лет?
— Тридцать, кажется.
— Тридцать четыре. Я говорю: сорок — верят, говорю: двадцать восемь — тоже верят. Потому что наплевать людям, сколько кому лет и кто как живет. Человек может назначить себе сам и возраст и цену. Моя цена — три копейки. Тебе нравилось, что так дешево.
— Я во всем виноват. А ты ни в чем. Я правильно говорю?
— Правильно. Ты не любил меня, а делал вид, что любишь.
— Мы оба что-то приняли за любовь. С этого и надо отсчитывать. Нам было то очень хорошо, то очень плохо. Жаль, если ты искренне в своих жизненных бедах обвиняешь меня.
Он сжигал свои корабли, был доволен, что пришел к Людмиле. Любая женщина может обвинить мужчину, с которым была близка, во всех смертных грехах. Он не женился, и это не прощается. На Кате он женился и тоже виноват. О женщины, тишайшие горлицы, до каких же пор все ваши беды будут зависеть от мужчин? Может быть, принц на белом коне, который вам всем мерещится, и подхватил какую-нибудь из вас в прошлые века и увез к себе в замок. Ну, а в замке-то потом что было? О чем плакала Золушка, ставшая королевой?
— Почему я тебя ни в чем не обвиняю? — спросил он у Людмилы. — Мы же оба жили одним днем.
— А как мы еще могли жить, когда у нас в запасе всегда был только один день? Разве ты сказал мне хоть одно серьезное слово?
— А ты, можно подумать, ждала этого слова. За все годы, что я тебя знаю, мы впервые говорим с тобой серьезно. Каждый из нас не мог предложить другому чего-то большего, чем жизнь на один день. Не было у нас ничего большего. Ни у тебя, ни у меня. Не будем считаться.
— Будем, — возразила Людмила, — я — женщина. А женщина, даже такая, как я, никогда не живет одним днем, она всегда уверяет себя, что это на всю жизнь. Ты ушел, а я до сих пор страдаю, и это такое унижение — хуже смерти.
Она закуталась в платок, опустила в него лицо, выставив вперед короткие, посеченные завивкой разноцветные волосы: от корней темные с сединой, потом желтые и на концах рыжие.
— Вы, мужчины, просто уходите, а мы потом страдаем. Вы умеете быстро переключаться на что-нибудь или на кого-нибудь, а мы не умеем.
Он не знал такую Людмилу, немолодую, жалкую, умеющую так вот печально рассуждать. Вряд ли она очень переживала их разрыв, но все равно ее слова были во многом справедливы, и он их принимал. Людмила права: нельзя обижать женщину. Он уедет, окунется в новую работу, все у него в жизни еще будет, он не запнется во второй раз о знакомый камень, научен, будет жить своими днями, это будут спокойные дни. Он уже пережил — и женитьбу, и рождение дочери, и угар любви на стороне, и возвращение к семейному порогу. С него хватит.
— Лучше бы ты не приходил такой, — сказала Людмила, — ты у меня в душе остался веселым, жестоким, влюбленным. Господи, хорошие были денечки, правда? И я, замухрышка, мечтала, что ты, уставший от наших ссор и веселья, однажды скажешь: попрыгали — и хватит, пошли-ка в загс. Становись к плите, жена, вари, стирай, вот тебе, старуха, новое корыто. — Слезы выступили у нее на глазах, но она тут же тряхнула головой и улыбнулась. — Переморгаем?
Такую Людмилу он не забыл. Она поднялась, натянула на плечи платок, прошлась по комнате танцующей походочкой.
— Видишь, какая ситуация, Нолик? И ангел может заскучать. Пожилая интеллектуальная девушка работает упаковщицей на хлебозаводе. У нее был роман с главным инженером соседнего родственного предприятия. Он был красив, элегантен, разведен, но не без дефекта — платил алименты. Она внешне тоже была ничего. И вот они расстались и долго не виделись. А потом встретились и поговорили. И так им стало от этого разговора тяжело, что она пошла к соседям и попросила в долг бутылку вина…
Людмила исчезла в прихожей, а Нолик полез в карман, денег не было, то есть была какая-то мелочь, но она не в счет. Значит, придется еще раз встречаться с Людмилой, возвращать долг. Раньше они не считались, у кого были деньги, тот и платил, чаще Людмила. Сейчас он впервые увидел, как скудно живет Людмила, и то, что у него не оказалось денег, подействовало удручающе. Свинство все-таки ввергать ее в расходы…