Людмила вернулась с двумя распечатанными бутылками.
— Живут же люди: пьют и не допивают. Вот в этой, по-моему, итальянский вермут.
Вместе с вином хлынули в него забытые ощущения. Людмила только что приехала в их город. Он нашел ей комнату в квартире, хозяева которой уехали. Из кухни мимо закрытых хозяйских дверей тянулся длинный коридор. Людмила, пританцовывая, несла тарелки из кухни, и он вслушивался в ее голос:
— Когда двери заперты, человек чувствует себя нервно. Нолик, тебе не кажется, что эта квартира какая-то бандитская?
Ему эта квартира казалась осажденной крепостью, он входил в нее, закрывал дверь на ключ, потом на цепочку и старался не думать о тех, кто за стенами крепости. А когда уходил, радовался, что обманул засаду, и, подходя к своему дому, уже не верил в реальность крепости, удивлялся, как легко совмещаются в нем два мира — реальный и исчезающий, как мираж.
— Давай выпьем за твою чуткую совесть, товарищ, — сказала Людмила, когда он сообщил ей, что в долгу не останется, вернет деньги за эти недопитые бутылки. — Ты мне ничего не должен. Твои долги давно уже списаны.
Она не поднялась, когда он пошел к дверям, что-то запела, вроде «А нам все равно». Он не поверил: на слезе песенка. Плакать будешь. Не по мне, по себе. Конечно, ты не глупая, добрая, но ничего в жизни тебе, Людмила, уже не светит.
Был одиннадцатый час, длинный июньский вечер кончился. На улице Костин вспомнил разговор с дочерью: идти было некуда. Засунул руку в карман, позвенел монетками, даже в ресторан не зайдешь, не убьешь время. Сел в трамвай, поехал к центру города. Сошел на площади, досадуя на знакомых, к которым не заявишься в такой поздний час, — живут как обыватели, выключили в девять тридцать телевизор, разогнали по постелям детей и сами на мягкую подушечку, под теплое одеяло. Он никогда не видел, как заканчивают день его сослуживцы, но ясно представлял себе картину: слева — жена, справа — торшер, на тумбочке — раскрытая книга и чашка с компотом. Когда они с Катей поженились, каждую ночь он, неловко повернувшись, задевал рукой такую чашку, проливал, просыпался и, чтобы больше она его не пугала, допивал остатки компота.
Дом, в котором прошла его холостяцкая жизнь, после ухода от Кати, стоял на том же месте. Выпустил из своей клетки одного, впустил другого. Как там поживает Анечка Залесская среди стен, насмотревшихся на него? Повесила занавесочки, люстрочку, на столе вазочка, а в вазочке цветочек. «Свой уголок я убрала цветами». А жизнь свою разукрасила мечтами. О сильном, честном, широкоплечем мужчине. За отсутствием сильного и честного выбрала его. Точно он о ней однажды подумал: чай без лимона, заварки и сахара. Влетела в жизнь на бумажных крылышках великой русской классики: ах, Татьяна Ларина, ох, Анна Каренина! Тебе, девочка, надо было на первом курсе замуж выходить, чтобы к пятому расстаться с жизненными иллюзиями. Тогда бы не глядела по сторонам широко раскрытыми глазами: «Очень жаль, Арнольд Викторович, что вы плохой человек». Он сам о себе так сказал. А больше никому не известно, какой он человек. Людмила обвиняет мужчин: нельзя обижать женщину. А мужчину можно? Придумали, навьючили на мужчину ношу — сильный, широкоплечий. А вся его сила в хорошей женщине, если такая есть рядом. С ним рядом была Катя. Ни к чему не рвалась, никуда не вела, ничего не хотела. Верней, хотела просто жить. Стелить постель, мыть тарелки на кухне, радоваться втихомолку, что денег от получки до получки хватает. Она бы, наверное, затянула его в эту жизнь, в покой чистых простыней и вкусных обедов, если бы не старики, которые нутром чувствовали, что не любит он их дочь. Идейные разногласия в вопросе, что такое добро и как его следует творить, тесть бы простил ему, но равнодушия к единственной дочери простить не мог. И когда он вернулся под их крышу, тесть понял, что зря унижался, лучше не стало, а стало хуже. И тогда, сотворив еще одно добро, старикашка согнулся под ним, слег.
Костин вошел в свой бывший подъезд с улыбкой: а что такое, проведаю! «Плохой человек решил проведать хорошего. Давайте по-студенчески, Анна Антоновна, посидим, поговорим. Почему это один человек не может прийти к другому в поздний час, если идти ему больше некуда?» Вино, выпитое у Людмилы, прибавляло храбрости, веселило: «Ах, у вас нет ничего к чаю? Знаете, Анна Антоновна, это даже оригинально — без лимона, заварки и сахара».
Анечка открыла дверь, вгляделась в его лицо, прижала ладони к шее и сделала шаг назад. Голос ее прозвучал робко:
— Я знала, Арнольд Викторович, я знала, что вы придете…
Она тихой тенью уплыла в комнату, а он остановился на пороге: еще есть возможность повернуться и уйти. Подумал, но тут же вспомнил: куда?
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Беседку, в которую они вошли, прогревало жаркое солнце. На кустах доцветали, словно побитые ржавчиной, белые грозди сирени. Серафим Петрович развернул сверток, который вручила ему Зойка, увидел сваренного цыпленка, пирожки, два оранжевых пупырчатых апельсина и вздохнул.
— Я ведь, по своей сути, Зойка, не больной. Просто старый. Голова состарилась, сердце состарилось. А хирург Горюхин предлагает операцию. — Он бросил быстрый, внимательный взгляд на Зойку. — Ты как считаешь, стоит ли мне кидаться в эту авантюру?
Зоя Николаевна не знала, что ответить. Старый Симочка не нуждался в ее советах, он просто, как все люди, боялся операции и сейчас хотел увидеть на ее лице испуг: какая операция? Она тебя доконает. Ни в коем случае не поддавайся на эту провокацию.
Не увидев на Зойкином лице смятения, Серафим Петрович приуныл.
— Я не нуждаюсь в утешениях, — сказал он, — и сочувствия мне не надо. Я впервые столкнулся с проблемой, которую не могу решить сам. Операция таким, как я, не возвращает здоровья, может быть, чуть-чуть продлевает жизнь. Так стоит ли игра свеч?
Надо было сбить с него это настроение, рассмешить или, на худой конец, прикрикнуть, но Зоя Николаевна была переполнена собственными неприятностями, и что-то вроде досады на старика заполнило ее.
— В больнице никто не чувствует себя молодым, — сказала она, — и никто не радуется операции. Здесь один бог — врач. И если твой Горюхин крупный специалист, позволь ему таким и оставаться.
— Пусть остается, — согласился Серафим Петрович, — я не возражаю. Одно другого не коснется: он останется крупным специалистом, а я умру. И тогда ты спохватишься: где он, зачем умер? Заплачешь.
Трудно было понять, шутит он или говорит всерьез. Зоя Николаевна глядела, как он ест цыпленка, складывая косточки в пакет, ест с удовольствием и в это же время пугает ее своей смертью.
— Ты ешь и не отвлекайся, — сказала она, — или говори про что-нибудь другое.
— Что-нибудь другое уже не волнует меня, — Серафим Петрович покончил с цыпленком и приступил к пирожкам. — Это первый признак, что я умираю. Сначала умирает интерес к жизни, за ним — тело.
Ну, вот он и дождался, Зоя Николаевна не сдержалась:
— Кинооператора нет поблизости, надо бы увековечить этот сюжет, как ты с пирожком в руках философствуешь о смерти. Трусость это — вот что, боишься операции, как самый обыкновенный человек, отсюда и твои погребальные речи.
Она сказала то, что надо было сказать в эту минуту. Серафим Петрович легко вздохнул и улыбнулся.
— Значит, считаешь, что еще поживу?
Он подбросил вверх апельсин, не поймал его и растерянно поглядел на Зою Николаевну. Та, ворча, полезла под скамейку, куда закатился оранжевый шарик; когда поднялась с колен, то увидела, что в дверном проеме беседки стоит грузный, добродушный на вид доктор с незажженной сигаретой в руке. Живот у него был круглый, и желтые пуговицы на синем халате скатывались с этого живота словно с горки. Он послал Зое Николаевне, как ей показалось, довольно задиристый взгляд, вроде того, что не слишком ли много особ женского пола вертится возле моего престарелого больного, и после этого стал ласково, по-отечески разглядывать Серафима Петровича. Тот засуетился. Зоя Николаевна увидела на лице старика подобострастие и рассердилась на него за это. Перепуган Симочка больницей, не похож на себя.
— Знакомьтесь, — сказал Серафим Петрович, — моя дочь Зойка, а это всемирно известный хирург Андрей Андреевич Горюхин.
— Зоя Николаевна, — она протянула Горюхину руку.
И тот вдруг выкинул фортель, подыгрывая старику, представившему ему эту женщину Зойкой, пожал ей руку и назвался:
— Андрюшка.
Получилось смешно, и все трое засмеялись. Зоя Николаевна поняла, что понравилась Горюхину, и это очень хорошо, можно будет по-свойски поговорить с ним о состоянии Серафима Петровича.
Между тем хирург сел в плетеное кресло, задымил сигаретой и стал обстоятельно, без малейшего стеснения разглядывать Зою Николаевну. Она смутилась, но терпела. Горюхин, как великая личность, видимо, не отягощал свою жизнь нормами поведения. Вот и сейчас, загасив сигарету, все так же не отрывая от нее взгляда, взял без спроса апельсин, быстро очистил его своими белыми пальцами, разделил на три части и запихал свою часть в рот. Зоя Николаевна не признавала детской непосредственности в знаменитых людях, считала их вольное поведение не пренебрежением к предрассудкам, а распущенностью. Поверят в свою исключительность и ведут себя как балованные, плохо воспитанные дети. И этот развалившийся в кресле прославленный хирург мог бы вести себя более по-мужски. И живот в свои еще нестарые годы мог бы иметь поменьше.
— Мы в прошлый раз вели с вашим отцом один прелюбопытный спор, — сказал ей Горюхин. — Серафим Петрович уверял меня, что зло наказывается. Есть такие невыявленные законы в природе, по которым человек, содеявший зло, не остается безнаказанным, а получает, так сказать, откуда-то сверху, полной мерой за свои поступки.
— Это полезная теория, — ответила Зоя Николаевна, — я тоже верю, что зло не остается безнаказанным.
— «Верю» — это чепуха, верить можно во что угодно, — доктор рассердился, — так вот, ставлю вас в известность, Серафим Петрович, и вас, Зойка, простите, забыл ваше отчество, что я не верю. Само собой ничего не происходит. Ничто не приходит само собой, ни награда за доброе деяние, ни возмездие за зло. Всякое добро поощряется, а зло наказывается только в результате чьих-то усилий.