Беда пришла в образе хрупкой златокудрой девушки, работающей в театре кассиром. Толик влюбился в нее, как может влюбиться не занятое делом, беззаботное, сытое существо. Он по-прежнему был еще очень молод. Плакал, бил себя кулаком по голове, обнимал Зойкины ноги, прижимаясь щекой к ее коленям. Ему очень хотелось, чтобы она его поняла. Любовь — это наводнение и пожар одновременно, разве он виноват, что обрушились на него эти стихийные силы? Похоже, ему хотелось жить так, как он жил, в той же квартире, на иждивении Серафима Петровича, рядом с Зойкой, но любить, не прячась, без тяжести вранья, свою кассиршу.
Слава богу, что хоть это Зойка знала: измена, каким бы стихийным бедствием она ни вызывалась, все та же измена.
— Уходи, — сказала Зойка, — и ничего не надо объяснять. Зачем ты мне все это рассказываешь, зачем тебе нужно оправдание?
Ему не нужно было оправдание, ему не хотелось уходить. Но пути назад уже были отрезаны, и пришлось уйти.
Зойка довольно спокойно перенесла его уход и слова врача, что беременна, что будет ребенок, выслушала стойко. Серафим Петрович не заметил перемен в своей приемной дочери, даже подивился, как она спокойно, словно не о бывшем муже, говорит о Толике, и так же спокойно, без волнения и страхов, приближается к тому, чтобы стать матерью.
Перемена в Зойке произошла более глубокая и на всю жизнь. Внешне эта перемена не отразилась, ее не почувствовал не только Серафим Петрович, даже сама Зойка. Только с годами она разобралась, откуда у нее это неверие в свое личное счастье и вообще в постоянство чувств. Даже провожая на улице взглядом свадебную «Волгу», везущую из загса молодых, она говорила мысленно: «Конечно, сейчас вы счастливы, но на какой срок?»
Матерью она оказалась трудолюбивой, но, как определил Серафим Петрович, малоэмоциональной. Стирала, варила, возила в коляске ребенка в детскую консультацию на осмотры, и при этом никакого умильного щебета вокруг ребенка, никакой чрезмерной паники, когда тот заболевал.
Серафим Петрович как мог возмещал этот пробел, тетешкался с мальчиком, агукал, пел, тряс погремушками, чем неизменно смешил Зойку. Она помнила, как нелюдимо вел себя Симочка, когда родился у него племянник Дима, и удивлялась, что он так переменился. Серафим Петрович объяснял это просто: «Я его люблю. Димку все любили, а этого только я». Получалось, что и мать недостаточно любит своего сына. Это было не так, она его, разумеется, любила, но не было у нее еще потребности это выразить.
Бывает, что человек долго, а иногда до самой смерти живет не свою, а какую-то случайную жизнь. Зойка влетела в замужество по детскому своеволию, потом стала матерью, не будучи еще готова ею стать. Ребенок не просто отрезал от нее прежнюю девичью беззаботную жизнь, он потребовал неимоверных трудов. Серафим Петрович со всей своей любовью к маленькому Мише был плохим помощником. Внешне все выглядело благополучно: большая квартира, красивая кроватка у малыша, множество игрушек, резиновая ванночка для купания, манеж, но не было никого, кто бы хоть на час сменил ее возле ребенка, даже в детскую кухню и в магазин Зойка ходила, катя перед собой коляску. Бессонные ночи, постоянная суета с кастрюльками, стиркой, купанием, а главное, замкнутость жизни, когда, казалось, никого и ничего у нее не осталось, кроме ребенка и изнурительного вокруг него кружения, привели к нервному срыву.
В то утро она привезла малыша в коляске в районную консультацию, как делала это каждую неделю, положила сверток на белый столик перед врачом, развернула пеленки и, когда врач склонилась над младенцем, ушла.
Ходила по улицам, каталась на трамвае, пересаживаясь с одного номера на другой, потом зашла в кино, села в последний ряд и уснула. Проснулась только тогда, когда на следующий сеанс в зал стали входить люди. Соседка по ряду стала трясти ее за плечо: «Вам плохо?» Ей было хорошо. Все, что с ней происходило в тот день, было словно во сне. Она помнила, что у нее есть маленький сын, но она его не бросила, просто освободилась от него, оставив в безопасном месте. И эта свобода, которую она таким ненормальным образом вырвала, оказалась настолько сильна, что она, позвонив из автомата Серафиму Петровичу, сообщила, что не придет ночевать и вообще не знает, когда вернется.
Она вернулась домой в тот же вечер. Сняла плащ, прошла мимо перепуганного Серафима Петровича и приблизилась к кроватке, в которой спал сын. Постояла, собрала валявшиеся по стульям пеленки, распашонки, унесла их в ванную, замочила. Потом пошла на кухню, стала перемывать бутылочки с делениями, которые в детской кухне заполнялись рисовым и витаминным отварами. Наконец сказала:
— Представляю, какие проклятья посылала на мою голову врачиха.
— Ничего подобного, — стал успокаивать ее Серафим Петрович. — Никаких проклятий ни с чьей стороны. Все только беспокоились о тебе.
Он не расспрашивал, где она была, что с ней случилось, он уже договорился с психиатром районной поликлиники, тот пообещал обследовать Зойку.
— Ты устала?
— Устала? Я отдохнула. Ты обо мне больше не беспокойся. И поверь: это было в первый и последний раз.
Но он не поверил. Через день в их квартиру, якобы в гости к Серафиму Петровичу, пришел благообразный старичок в черном костюме, из рукавов которого выглядывали белые накрахмаленные манжеты с запонками, и Зойка сразу разгадала в нем доктора.
— Болит ли у вас голова, когда вы просыпаетесь утром? — спросил он.
— Не знаю, — ответила Зойка, — я столько раз просыпаюсь за ночь, что у меня к утру все болит, не только голова.
Врач поставил диагноз:
— Здорова. Это переутомление плюс запрятанная глубоко душевная травма.
Он не дал никаких советов, но Серафим Петрович и без них уже знал, что делать. Ясли. Вот спасение для матери и ребенка. Думал, что Зойка обрадуется, но не тут-то было.
— Нет уж, — заявила она, — домучаюсь до конца.
И домучилась. Только когда мальчику исполнилось два года, его определили в ясли.
Зойке удалось без экзаменов восстановиться в педагогическом институте. Жизнь, остановившаяся по семейным обстоятельствам на три года, вновь вырвалась на простор. В эти студенческие годы Зойка стала красивой. Не просто хорошенькой, милой, каких в пединститутах каждая вторая, а общепризнанной в студенческой среде красавицей.
Красавица Гуськова. Зойка хотела вернуть свою девичью фамилию, когда разводилась с Толиком, но передумала. Пусть уж у сына и у нее будет одна фамилия.
Мечта стать режиссером была у нее не просто юношеской мечтой, подогретой любовью к Толику. Провал в театральном институте, куда молодожены пытались поступить после десятого класса, не остудил Зойкиного желания стать режиссером. В институте она была заводилой и постановщиком всех литературных монтажей, спектаклей, капустников. Одним из спектаклей заинтересовалось местное телевидение. Штатный режиссер, видя, как ревниво и в то же время со знанием дела относится Зойка к постановке телевизионного варианта спектакля, оставил в титрах только ее фамилию. Постановку они осуществляли вдвоем, но официально это выглядело самостоятельной режиссерской работой студентки Зои Гуськовой. Конечно же сразу пошли слухи, что довольно еще молодой и главное, холостой режиссер влюбился в Зойку. Наверное, так оно и было. Если бы Зойке пришло в голову заглянуть ему в глаза, она бы увидела в них и восторг, и удивление, и обиду, помноженную на самолюбие: конечно, спектакль для тебя — врата рая, но поверни голову, посмотри, кто с тобой рядом, кто ведет тебя по прямой дороге к этим райским воротам. Но она ничего такого не видела. И потом, уже после окончания института, когда он взял ее к себе ассистентом, на довольно высокую должность, потому что даже в помощники режиссера нельзя было оформлять человека без специального образования, Зойка упорно не хотела видеть его влюбленного состояния. Перепады в настроении режиссера приписывала его вздорному, стихийному характеру, а когда он однажды во время их ссоры, сугубо творческой, производственной, вдруг сказал: «Ничего, скоро станете сговорчивей, подзатянул я с вами всю эту историю», она поняла, о чем он, и крикнула: «Никогда!»
Помогли характер и холостое положение режиссера. В поклонницах, приятельницах у него недостатка не было. А характер у него был покладистый, он не возражал против женского поклонения, тем более когда оно выражалось в хозяйственных действиях: в уборке его комнаты, в хождении с его вещами в химчистку; даже свитер, который он носил, был связан одной из претенденток на его руку и сердце.
Зойка ухватилась за этих поклонниц, на все домогания режиссера отвечала уклончиво и в то же время определенно: «И без меня дур возле вас хватает». Если бы Зойка, сопротивляясь режиссеру вела себя как то иначе с другими, он бы не простил ей этого, и они стали бы правами. Но она так самозабвенно отдавалась работе, так страдала, когда заезжая знаменитость оказывала ей на репетиции знаки мужского внимания, что режиссеру ничего не оставалось, как однажды заявить ей: «Давайте останемся друзьями. Вы ни в чем не виноваты. Просто в мозгу, где у всех находятся чувственные центры, у вас слепое пятно». Наверное, он еще где-нибудь высказывался в этом роде, потому что по студии телевидения пополз слух, а потом он стал общим мнением: «Красива, кто спорит, но кому нужна красота, когда нет женственности?»
Женственность была, и желание встретить человека, способного быть верным до конца жизни, не проходило. Только плохо верилось, что такой человек есть на земле. За свою долгую одинокую жизнь Зоя Николаевна не раз и не два пыталась поверить, что вот он, наконец-то, такой, какого ей надо. Но он оказывался таким, как все: приободрялся, веселел, когда на него обращали внимание женщины, слишком легко переносил разлуку с ней, короче говоря, жизнь его не сходилась на ней одной. Одни с годами смиряются, изменяют своим принципам, а требования Зои Николаевны к возможному спутнику жизни росли. С годами она не стала менее привлекательна, и желаю