Хлеб на каждый день — страница 32 из 70

— Ключ я вот на это место всегда кладу, — Анастасия смотрела на гладкую поверхность тумбочки в коридоре. — И сейчас, когда пришла, положила. Где ключ?

— А зачем он вам?

— Ты мне эти шуточки брось! — прикрикнула Анастасия. — Я в этой квартире двадцать лет прибираюсь, я у Серафима Петровича лицо доверенное.

— А у меня без доверия, — Капитолина Сергеевна распахнула дверь. — И чтобы пока я тут — никаких уборок.

Дверь была открыта. На лестничную площадку выходили еще две соседские двери. Анастасия не стала посвящать соседей в конфликт и, бросив ненавидящий взгляд на Капитолину, направилась к себе.


И вот она, принарядившись, в фетровой шляпе, в новом демисезонном пальто, с красной сумкой, похожей на блин, появилась в «больничной зоне». Пришла, полная решимости отстоять свои права на все то, что останется после Серафима Петровича.

Увидела она его на дорожке. Беспощадным глазом определила его «еледыханность», хотя и разгуливал старик, не лежал на казенных простынях в палате. Увидела Зойку в беседке рядом с мужчиной в белом халате: прискакала, сорока, тоже не терпится узнать у врача, сколько еще папаша протянет. Только ведь не папаша, хоть и удочерил. А если завещание оставит на другое лицо, то и вовсе доченьке нечем будет вспомянуть папашу.

— Не принесла вам ничего, — сказала она, подходя к Серафиму Петровичу, напустив мягкость и сочувствие на свое лицо, — не знала, что вам можно кушать. А теперь вижу, все вам можно. Вы у нас герой, еще сто лет проживете.

Серафим Петрович приуныл, увидев Анастасию. Он весь был там, в беседке. Зойка, конечно, не выдаст приговор Горюхина, но он по лицу ее, по глазам поймет, о чем они говорили. Очень некстати принесло Анастасию.

— Присядемте, Серафим Петрович, в ногах правды нет.

Он покорно пошел с ней в глубь парка, где в полукружии берез лежал обструганный ствол дерева с выемками для сиденья. Сел рядом с Анастасией.

— Я вам желаю, Серафим Петрович, здоровья и скорой поправки. Врачи тут хорошие…

— Спасибо, благодарю, — перебил ее Серафим Петрович, — давайте ближе к делу. Как я догадываюсь, пришли вы сюда не просто меня проведать.

Анастасия обрадованно вздохнула, но ринуться сразу «в дело» побоялась.

— Что же, я просто так не могла прийти? За двадцать лет, Серафим Петрович, моей жизни для вас мне такие слова слушать обидно. И сейчас вы тут, а я всю вашу квартиру вычистила, вымыла. И еще усиленней буду содержать в чистоте, когда вы вернетесь из больницы. Потому что хочу, чтобы вы жили долго и были здоровыми.

Он уже понял, что явилась она неспроста, что-то ей от него надо, но не мог ей сказать: «Ничего не выйдет, голубушка, зря прихватили с собой этот пустой красный кошель». Что-то произошло с ним: Анастасия шевелила губами, но он ее не слышал. Только через какое-то время возник ее голос.

— …Зойку вы по закону удочерили, но у нее своя хорошая жилплощадь. Семья Василия тоже в квартире не нуждается. А мы с вами произведем обмен квартир. Обговорим, что ваша перейдет мне с вещами. В документах обменяем, а вы будете жить, как жили. А я в благодарность буду служить вам бесплатно. И на стороне ни одной квартиры убирать не буду. Все только для вас.

Она предлагала в общем-то неплохую сделку: в обмен на вещи, которые его переживут — мебель, пианино, коллекции, упорядоченный до конца его дней быт. Кроме вещей останется еще много такого, чему нет ни имени, ни цены: его научные работы, опубликованные и в рукописях, переписка с министерствами и заводами, когда строили новую мукомольную установку, Зойкины школьные дневники, где есть драгоценные строчки про него. Пробежала жизнь. И еще от поездок по свету осталась память: медные обезьяны, высушенные кокосы, несколько деревянных масок. Может, именно эта экзотика разбудила в душе Анастасии дикаря? Или есть у него в жизни незамоленный грех, и Анастасия воплощает собой расплату? Что же он должен был натворить такого, чтобы явилось к нему в конце пути это алчное существо и потребовало взамен не душу, а вещи?

— Я понял ваше предложение, Анастасия Гавриловна. Но, пожалуйста, объясните, зачем вам эти вещи? Что вы с ними будете делать?

Он сам не предполагал, какой сложный задал вопрос. Анастасия долго думала, прежде чем ответить:

— Сохраню.

— Кому?

— Как — кому? Сохраню, чтоб не попортили, не растащили, не пустили по ветру.

— Это я понял: будете хранить, сохраните, но кому? Детям своим вы ничего не дадите, даже Коке. У вас же самой и мебель, и посуда есть. О чем же вы тогда хлопочете?

Она глядела на него подозрительно, стараясь схватить подлинный смысл его слов.

— Так ведь пропадет все, а я сохраню.

— Для чего? Для кого? Мне было бы понятно, если бы вы эти вещи мечтали продать, а деньги потратить…

— Еще чего! — возмутилась Анастасия. — Я не пьяница какая, я ни одной вашей цацечки не трону.

— Любоваться будете?

— Хранить, — угрюмо повторила Анастасия. — Если не следить за вещью, она грязью зарастет и пропадет.

А что, если у некоторых людей такое призвание: жить сторожем, работником при вещах. Царь Кощей чах над своим златом, но, может, не все чахнут, а кто-то расцветает душой? Серафим Петрович увидел страдание на лице Анастасии и вдруг понял, что его имущество, которого она жаждет, нечто большее, чем предметы, имеющие определенную цену. Это не просто цель, а идея ее жизни: обладать, иметь, быть единоличной хозяйкой бессловесных ценностей. Если ей сказать: «Анастасия Гавриловна, давайте разберемся, вы человек и родили людей. Что же вы о них не колотитесь, чем и как они живут, а все свои душевные силы направили на мебель, ковры и тарелки?» Если ей это сказать, она еще больше озлобится, тяжелый крест ее идеи станет оправданием: а сами разве лучше? Тоже ведь с добром своим расставаться не хотите.

— Человек может быть образованным и малограмотным, Анастасия Гавриловна. Но это совсем не значит, что ученые люди лучше, а неученые — хуже. Все мы едим один хлеб. Хорошие люди рады хлебу — он у всех. А плохие — страдают, что у всех. Для них хлеб имел бы ценность, если бы его ели только они, а другие глядели бы им в рот и завидовали. И потом, Анастасия Гавриловна, никто не знает, в какой день и час покинет эту жизнь. Вполне может такое случиться, что я еще поживу. Как тогда быть, если я переживу вас?

Краска обиды вспыхнула на скулах Анастасии.

— Это уж точно: хлеб один, а ученость разная. Уж вы, ученые, друг дружку в беде не оставите. Вошьют вам новое сердце, еще в газетах про то распечатают. Всех переживете. Это мы, дураки, своей смертью помрем. Ладненько.

И пошла. Немолодая, тяжелая, несчастная. Пошла из «больничной зоны», вызывая у встречных сочувствие.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Когда-то он часто поднимался по этой лесенке навстречу сырому хлебному запаху. Так он ощущал запах дрожжей, хотя сырой хлеб пахнет сырым хлебом, а отнюдь не дрожжами. Однажды он постарался определить этот запах, и тогда ему показалось, что дрожжи пахнут весной, первой травой, что они как дыхание какой-то скрытой земной силы. Тетя Вера, когда он ей сказал об этом, осуждающе покачала головой, но годилось ему, директору комбината, придумывать такое про дрожжи. Во всех его словах ей чудился какой-то скрытый смысл, она так и не поверила до конца, что поднимается он в дрожжеварню без всякого умысла, а просто посмотреть, как вызревают дрожжи, поговорить с ней. Однажды Полуянов случайно услышал, как на вопрос: «Чего это он к тебе заладил?» — тетя Вера усмехнулась и ответила: «Поддруживает». Словечко обидело его, живи и оглядывайся, кто и как расценит твое движение души.

Но сегодня, перечитав письмо от родителей Анечки Залесской, он подумал о том, что не хочется ему говорить об этом письме ни с Алексеевым, ни тем более с Костиным, не хочется посвящать в него никого, кроме тети Веры. Он даже представил себе недоверчивый взгляд ее, скрывающий удивление: а чего это я должна судить-рядить, есть и поумней и пообразованней меня советчики.

Сначала Федор Прокопьевич хотел поговорить с самой Анечкой. Хоть про письмо ей знать не надо, оно адресовано ему, и отвечать на него ему, но все равно это был самый короткий и честный путь. «Вызову и спрошу, — думал Федор Прокопьевич, — про жизнь, довольна ли новой квартирой, ну, а там, если получится, поверну к родителям, выясню, почему она их забыла». Но Залесская исчезла из его поля зрения.

Она была, как всегда, на работе, но уже не стремилась в его кабинет. Федор Прокопьевич со дня на день откладывал разговор с ней, а тут явилась к нему Полина Григорьевна, начальник планового отдела, и вовсе смутила его. Вошла в кабинет, защелкнула на замок дверь, устроилась в кресле и скорбным голосом произнесла:

— Кто бы мог подумать, Федор Прокопьевич, у Залесской с Костиным роман.

В другое время он бы ей ответил: «Любовь, Полина Григорьевна, мир чарует. Романы, слава богу, нам не планируют, так что не будем тратить на них рабочее время». Но сейчас он должен был писать ответ Анечкиным родителям, и поэтому новость, которую принесла Полина Григорьевна, сразила его. Спросил со слабой надеждой:

— Может быть, сплетня? Костин же вернулся к своей прежней семье.

— Вернулся и развернулся. — Лицо у Полины Григорьевны было расстроенное, она пришла не посудачить. — У таких, как Костин, это просто. Он падший человек, на нем это написано, надо быть Анечкой, чтобы не видеть этого.

Федор Прокопьевич поборол желание показать ей письмо родителей Залесской, слишком было оно доверительным.

— Сложное это дело, Полина Григорьевна, можно даже сказать — интимное. Представим, что действительно роман. Что я, как директор, могу поделать?

— Вот-вот, — вспыхнула Полина Григорьевна, — деликатничаем, а потом отвечаем на вопросы: куда смотрел коллектив, где были товарищи по работе?

— Я поговорю с Костиным, — пообещал он, — и откройте дверь, а то и нам приклеят что-нибудь вроде романа.

Этими словами он как бы сказал, что все-таки не совсем уверен в романе Костина с Анечкой, вполне возможно, что это чей-то досужий вымысе