Хлеб на каждый день — страница 36 из 70

— Я заметил не только это, — сказал он Алисе, — наш директор Полуянов мечтал когда-то о таком вот старинном хлебном изделии. Но сейчас ведь не воссоздашь такую пекаренку. Ее сохранить надо было. Болгары сохранили… — Он вздохнул и умолк. — Им было легче. Всем после нас легче.

Вечером, когда они ходили по улочкам Софии, прощаясь с городом и друг с другом, Алиса сказала:

— Когда английский драматург Бернард Шоу был влюблен в одну актрису, они оба были немолоды. И друг их, художник, нарисовал на них две карикатуры. На одной — молодой человек и девушка. Это Бернард Шоу и его возлюбленная такие, какими они себе кажутся. На другой — пожилая смешная пара — так они выглядят на самом деле. Мы тоже ощущаем себя молодыми, а со стороны, наверное, смешные.

— Ты все говоришь не то, — ответил он грустно, — все чего-то декламируешь. Лучше скажи, как мы теперь жить будем, после этой встречи?

— Проживем, — улыбнулась она, взяв его за руку, — по твоей ли вине, по моей ли, но мы научились жить друг без друга…


Заявление Костина об увольнении уже вторую неделю лежало в столе директора. Выдвигая ящик, Полуянов всякий раз наталкивался на этот листок, лежавший поверх папок, задумывался и тяжело вздыхал. Анечка Залесская, конечно, знала об этом заявлении. Похоронила родителей, вернулась, а тут еще одна потеря. От голубоглазой примерной девочки, взывающей звонким голосом: «Покончим с равнодушием!» — осталась тень. Прошла как-то мимо в коридоре, почерневшая, с лицом, будто подавшимся назад, как у слепой, и не увидела его. Федор Прокопьевич посмотрел ей вслед и подумал: «Все-таки к лучшему, что он уезжает, перестрадает Анечка, перетерпит, пройдет».

Вздыхал Полуянов, глядя на заявление, не только по Анечке, но и по себе. Увольнение Костина совпало с его собственными планами уйти с работы.

Исподволь вызревало в нем это решение. Сначала он даже не понимал своего состояния, думал: жара, которую они пережили в середине мая, отрицательно повлияла на его организм. Потом загрустил, загоревал по четкой, бесперебойной работе. Нет ее и еще долго, долго не будет. Стоит только посмотреть на лицо начальника сухарного цеха Доли, чтобы убедиться в этом. А ведь сухари — пока цветочки, лихорадка начнется, когда цеху спустят твердый план.

Это была тоска, как он сам определил, по стабильности, а может быть, по своему призванию: печь хлеб. Не все в этом мире виртуозы-многостаночники, есть мастера одной, узкой, специальности. «Не дадут хлебозавод, пойду начальником любого хлебопекарного цеха».

И в тот момент, когда он принял это решение, словно в отместку за его мысленную измену комбинату, неожиданно взбрыкнул хлебопекарный цех. Вот тут они все вспомнили Филимонова с его постоянной тирадой: «Не забывайте, кто дает план по валу и оптовым ценам!» Как пошла теплая вода в июне, как запороли целый замес в хлебном, а два других еле-еле вытянули, так сразу и вспомнили, кто дает план, кто главный.

Костин тут же принес докладную, объяснил: водопроводные трубы нагрелись, вода пошла теплая, выше нормы, потому и заварился замес; холодильные установки включить невозможно: не было фреона. Главный инженер снял с себя ответственность. А замес — это не просто тесто, это сотни килограммов завтрашнего хлеба. В той беде Полуянов вдруг увидел Залесскую другим человеком. Она металась по комбинату, как раненая птица.

— Если через час холодильные установки не будут работать, — сказала Костину, — вы, Арнольд Викторович, тихо-спокойно не уйдете с комбината. Я вам это обещаю.

Стоявшие рядом механики были потрясены не столько этими словами, сколько тем, что их сказала начальник лаборатории, женщина, влюбленная в главного инженера, по их же выражению, как кошка.

Холодильники отладили. Один замес вытянули добавками — новой порцией дрожжей, мукой и сахаром, другой разнесли малыми частями в здоровые замесы. В конце дня Залесская пришла в кабинет директора.

— Федор Прокопьевич, с вами что-то случилось. Вы не больны?

Он вновь отметил перемены в ней — другая, другая, та Анечка не разговаривала с ним на равных, смотрела как на учителя.

— Разве что-нибудь во мне изменилось?

— Лицо. Как будто вы скрываете боль или тяжелые мысли.

Анечкино лицо ничего не скрывало, на нем отразились все страдания, свалившиеся на девушку в последнее время.

— Мне скрывать нечего, Анна Антоновна, сами видите, то одно, то другое; тут не порадуешься.

— А вы радуйтесь, — сказала Анечка, — возле вас все живы и здоровы, никто вас не предал, вы просто не имеете права грустить.

Она тогда уже знала, что Костин покидает комбинат. Федор Прокопьевич этого еще не знал. Не знал и того, что сам собирается покинуть свою должность. Оттого и переживал, мучился, что не понимал — зреет в нем решение…

— А вы все-таки постарайтесь быть таким, как раньше, — сказала Анечка, — кому-то можно падать духом, а вам нельзя. Вы — директор.

Может быть, это она тогда что-то стронула в нем, и он вдруг ясно понял: нет, я не директор…

— Люди не тесто, Анна Антоновна. Не замесишь заново. Какие есть, такими и будем. — Хотел сказать ей, что, «замешивая» Костина, не доложили, видно, совести и мужской ответственности, но придержал себя, не стал бередить ее душу.

Костин пришел с заявлением дня через три. Присел к столу, повесил голову. Посидел так с минуту, потом вытащил листок, положил на стол и глубоко вздохнул.

— В управлении я уже кое с кем посоветовался, там возражать не будут.

Полуянов не знал, что ему сказать, уткнулся в заявление, пусть думает, что озадачен.

— Федор Прокопьевич, все-таки десять лет — не баран чихнул. — Костин хотел говорить свободно, по-свойски, но не получалось, голос звучал напряженно. — Неужели расстанемся как чужие? Ведь были же добрые денечки и радости были, правда? Не получится так: с глаз долой, из сердца вон. Даже если захотим, не получится.

Что ж, Костин прав: десять лет из жизни не выкинешь. Были добрые денечки, были радости, были общие беды, много чего было. И Полуянов спросил:

— Куда ж оно все подевалось, Арнольд Викторович?

— Прожито. Я думал об этом, Федор Прокопьевич, и пришел к такому выводу: было и прошло. Человеку надо хоть раз в жизни начать все сначала. Особенно такому, как я. Поприлипало тут ко мне всякое, пора отряхнуться, оглядеться. Жизнь, как бы это банально ни звучало, все-таки одна, другой не будет. Мне уже тридцать пять, если не сейчас, то уже никогда: смирюсь, завязну, погибну.

— Вы всерьез верите, что на новом месте начнется новая жизнь? Другие стены будут, а люди останутся теми же, в том смысле, что и страсти и желания у них не станут новыми. Я не отговариваю вас, мне, честно говоря, нечего вам сказать. Придет новый главный инженер. Пекаря сейчас не найдешь, а ваше место пустовать не будет. Но все-таки не заблуждайтесь насчет новой жизни, прошлое ваше здесь не останется, повезете с собой, и, пока живы, будет с вами.

Костин не возражал, глядел на директора с послушанием: говори что хочешь, самую злую правду, все вытерплю, потому что ты здесь, а меня уже нет.

— На этот счет я не заблуждаюсь, Федор Прокопьевич. Все заберу с собой. Никто меня не поймет: хотел бы выплатить все свои долги, а нечем.

Федор Прокопьевич не глядел на него, но Костин понял, что тот верит и не верит ему, чего-то ждет.

— Я знаю, какой камень у вас против меня. Осуждаете мой роман с Залесской…

Кто-кто, а Костин произнести это пошлое слово не имел права. «Роман с Залесской»! Бездушный хлыщ. Кем надо быть, чтобы, по сути совершив убийство, назвать это дурацким словом «роман»?

— При чем здесь «осуждаете», я не поп, грехи не отпускаю. Просто могу как старший по возрасту дать совет: не подходите впредь близко к таким, как Анна Антоновна.

— Я не подходил. — Костин встрепенулся, словно дождался наконец возможности оправдаться. — Федор Прокопьевич, мы здесь одни, и мы — мужчины. Она любила меня. И сейчас любит. Вы не знаете, что это такое, когда женщина, такая, как Анна Антоновна, любит…

— Мне не надо этого знать, — оборвал его Полуянов. — Вы знали и поэтому не должны были к ней подходить.

Костин сник. Красивое его лицо посерело, потеряло свою привлекательность.

— Мы уже говорили с вами как-то об этом. Все дело в том, Федор Прокопьевич, что у вас дочь. И вы судите меня с точки зрения отца. У меня тоже дочь. Когда она вырастет, я ей скажу: «Никого никогда не люби больше себя».

Нет, не мог Федор Прокопьевич побороть в себе неприязни к этому человеку. «Говори уж и договаривай. Дочери он скажет, когда та вырастет. «Без меня вырастет», — так будет верней. А если твоя дочь пошла в тебя, то и говорить ей не понадобится: и без того любить будет больше всех себя».


Дома тоже было напряженно и беспокойно. Пока Марина не появлялась на пороге, Вика места себе не находила. Поглядывала на часы, отвечала невпопад, глядела на мужа с упреком: «Молчишь? А дочь у нас одна, и не только моя, но и твоя тоже».

Перед выпускным вечером Марина объявила, что выходит замуж. Сидели за столом, ужинали, дочь вдруг поднялась, принесла из своей комнаты белое платье, приложила его к себе и спросила:

— А что, если убить двух зайцев сразу?

Вика догадалась, побледнела, а он спросил:

— Каких зайцев?

— Сначала в этом платье пойти на выпускной бал, а потом в загс.

— Ты же говорила, что у вас просто дружба. — Голос у Вики дрожал. — Ты же меня заверила, успокоила. Федор, скажи что-нибудь, не молчи. Она с ума сошла!

— Тебе нельзя еще замуж, — хмурясь, не веря, что этот разговор ведется всерьез, сказал он. — Тебе только в конце августа будет восемнадцать.

— А мы после дня рождения понесем заявление, два месяца там выдерживают, потом расписывают. Миша уйдет в армию, и я еще два годика поживу с вами. — Сказала и поглядела сначала на него, потом на мать, мол, ну что вы со мной можете сделать?

Он по-прежнему не верил, вернее, представить себе не мог, что Марина говорит о своем замужестве серьезно. Вика пошла на кухню, вернулась с заплаканными глазами и, обращаясь почему-то к мужу, сказала: