Хлеб на каждый день — страница 38 из 70

— Я представляю, Люсенька, как вас любит молодежь. Пусть вы старше, но не отстаете, шагаете в ногу со временем.

Что он этим хотел сказать, Людмила не понимала, они оба — и мать и отчим — старательно играли свои роли в спектакле «Счастье, которое пришло к нам так поздно». Людмила была случайным зрителем в этом спектакле и уезжала от них с облегчением.

И все-таки не будь поездки в Болгарию и той непомерно большой порции уважения, которую она проглотила, как изголодавшийся ломоть хлеба, Людмила не подумала бы о проводах Костина. Очень надо: уже попрощались, она все ему сказала. Но тут, по возвращении, что-то подхватило ее: приедет он на новое место, и никто не увидит ту пыль, которую притащил с собой. Так вот, пусть стряхнет ее сначала. Пусть испугается, пусть хоть страх живет в душе, если ничего другого там нет. Не месть ею двигала и не забота о тех, которые, как она когда-то, разобьются об этого красавчика. Просто он не имел права уезжать на новое место спокойно, надо было чем-то смутить его холодную душу.

Несколько раз она отказывалась от своего намерения: чем пугаешь Нолика? Наконец пришла к выводу: если ничего из ее затеи не выйдет, погорюет об этом вечерок и забудет, а вот если не пойдет на вокзал, то будет жалеть всю жизнь.

Она явилась на вокзал за час до отхода поезда. Прошла в буфет, взяла бутылку пива, стала за высокий круглый столик у окна. Все предусмотрела, даже то, что его могут провожать приятели, но то, что рядом с ним окажется поникшая от предстоящей разлуки девушка, — это ей не пришло в голову. Девушка была в синем плащике с серебряными пуговками, стояла, опустив голову, спиной к вагону. Нолик, наверное, что-то говорил ей, может быть, ласково смотрел на девушку, Людмиле не было видно — он стоял к ней спиной.

Бутылка с пивом так и осталась на столике нетронутой. Людмила, хмурясь, вышла на перрон, понимала, что планы рушатся. Подходить к Нолику, утешающему эту печальную молодую Мотьку, не хотелось. Девица могла разрыдаться: «Я люблю его, неужели вы этого не видите?» — «Вижу, вижу, — ответила ей мысленно Людмила, — сами такими были, помним еще».

Она вошла в соседний вагон вслед за пожилой женщиной, которой помогла втащить чемоданы. Проводница, проверявшая билеты, посчитала ее провожающей. Вагон был спальным, провожающих набилось изрядно, и можно было, не привлекая внимания, переждать время до отхода поезда. Она увидела из коридора вагона, как девушка, провожавшая Нолика, не дождавшись отправления поезда, побрела к зданию вокзала. У самых дверей остановилась, повернулась и, глядя в сторону вагона, улыбнулась. Людмила закрыла глаза: это была мертвая улыбка.

Поезд тронулся, проводница двинулась по вагону. Билеты она собрала у пассажиров во время посадки и на Людмилу, стоявшую у окна в коридоре, не обратила внимания. Теперь надо было дождаться, когда откроют двери в тамбурах, и пройти в соседний вагон.

Только ради того, чтобы он вот так побледнел, стоило затеять всю эту рискованную канитель. Она увидела, как отхлынула кровь с его лица, обесцветились щеки и губы.

— Ты?! — выдохнул Костин.

Людмила молча опустилась на полку рядом с парнем в тренировочном костюме и стала разглядывать купе. Недоставало еще двух пассажиров, возможно, они были в соседнем купе или в коридоре. Людмила решила подождать.

— Ты едешь в этом вагоне? — спросил он.

— Я еду на крыше, — ответила Людмила, — или того лучше — осталась на перроне с той Мотькой, которая тебя провожала.

Парень в спортивном костюме поднялся — ох уж эта воспитанная молодежь! — и покинул купе. Но тут же вошли супруги, почтенные люди околопенсионного возраста. Толстенький муж с седой щетинкой вокруг лысины и его благоверная — такая же пампушка в бархатной чалме.

— Я еду с тобой, — сказала Людмила, — неужели ты не догадался? Теперь я от тебя ни на шаг. А ты хотел потихоньку смыться? Решил, что я тебя не догоню, не найду, позволю исчезнуть?

— Прекрати… — Костин по лицу пожилой пассажирки увидел, насколько ужасно все то, о чем говорит Людмила. Женщина в бархатной чалме замерла, впилась в него взглядом, сдерживая в себе готовность поддержать Людмилу. — Некрасиво это все, неприлично.

— Это ты заговорил о приличиях? Собрал чемодан, сел в поезд и покатил? А дочь почему не взял с собой? А меня? А ту, что стояла с помертвелым лицом у вагона?

Со стороны могло показаться, что дочь, которую он не взял с собой, это их с Костиным дочь.

— Дочь тебя не касается. — Костин поднялся, собираясь покинуть купе. — Прекрати немедленно это безобразие!

— А ну-ка на место! Изволь сидеть спокойно и слушать, что я говорю. — Тут произошла заминка, Людмила не могла придумать, что еще можно было бы сказать ему в этой ситуации.

— Простите, — выручил ее пожилой пассажир, — мне кажется, что здесь происходит что-то сугубо личное и наше присутствие необязательно.

Но жена его имела на этот счет другое мнение:

— Мы не можем уйти. Бог знает, что здесь может произойти. Мы уже попали в свидетели.

— Спасибо, — поблагодарила ее Людмила, — оставаться с этим типом наедине мне бы не хотелось.

Костин уже пришел в себя:

— Кончай спектакль, Людмила. Ведь у тебя даже нет билета. Не так ли?

Людмила не ответила.

— Выйдешь на первой остановке и, когда вернешься домой, хорошо обо всем этом подумай.

Он вышел вслед за ней в тамбур, когда поезд замедлил ход перед первой станцией.

— Хочешь совет? — спросил, загораживая ее от проводницы, — Не верь себе, когда в другой раз покажется, что кто-то виноват в твоих несчастьях. И знай, хоть это теперь уже ни к чему, что если я и любил кого-нибудь в жизни, то только тебя.

— Спасибо за этот подарок, — ответила Людмила, — пригодится на черный день. А то ведь замерзнуть можно без такого вот воспоминания. — Она улыбнулась ему: — Переморгаем.

— Деньги есть на билет?

Людмила ответила ему уже с платформы:

— Дотопаем!

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Раньше у каждого дворника был свой участок: двор или два, с прилегающим отрезком тротуара на улице. Участок имел строгие границы, зато рабочее время — без всяких обозначений. Хочешь — работай с темна до темна, шаркай метлой, подбирай за прохожими горелые спички, окурки, мусора мелкого на целый день хватит. Но так никто не работал. Выйдет на рассвете дворник, помашет час-полтора метлой, постоит, поглядит, как работают мусоросборочные машины, проводит их взглядом и — домой, чтобы, не дай бог, никто из жильцов не зафиксировал в памяти образ представителя малопрестижной профессии. И между собой дворники не общались. Больше того, считалось чуть ли не предосудительным приближаться к границам чужого участка. А так как чужая граница была в то же время и своей, то дворы и отрезки тротуаров были разделены замусоренными нейтральными полосами, которые каждый дворник при очередном конфликте охотно приписывал другому, дескать, это территория соседа, ему и убирать. В общем, борьбы за жизненное пространство не было, наоборот, каждый из дворников пытался в ущерб делу сократить свою территорию.

Миша Гуськов подгадал стать дворником в период великой реформы. Участки ликвидировали, вместо них были введены наряды, а дворники объединены в бригаду. Каждый понедельник члены бригады собирались на производственную летучку, получали наряды, обсуждали выполнение прошлых. Отвыкшие от всяких коллективных разговоров, дворники готовы были обсуждать свою работу бесконечно, по-стариковски охая от критических замечаний и до слез смущаясь от похвального слова.

В тот день, когда Миша впервые попал на летучку, шел разговор о захребетничестве. Еще молодая, энергичная женщина была здесь главной. Должность ее называлась техник-смотритель, а звали техника-смотрителя Александрой Александровной, Шурой. Она сурово обращалась со своими подчиненными, но не свысока, и появление молодого парня в бригаде стариков-дворников встретила как должное, без всякого удивления и сочувствия.

— Жена может помогать мужу, — говорила на этой, первой в Мишиной жизни, летучке Шура, — помогать, подменять в случае болезни или плохого самочувствия, но не заменять. А у нас есть два-три мужа, я не буду называть их фамилий, у которых развиты феодальные замашки. Чуть работа по наряду выпала потрудней — посылает жену. Кое-кто считает, что на это можно не обращать внимания, работа от этого не страдает, даже, наоборот, иногда выигрывает, но есть же кроме самой работы еще и совесть, мужское достоинство.

Миша сидел на этом собрании, как в театре. У пьесы был реальный, жизненный сюжет, но настолько незнакомый, далекий от него, что казался фантастическим. Он настороженно поглядывал на своих новых коллег, на их лица, плохо выбритые, старые, какие-то застывшие, и с трудом связывал воедино их облик и слова.

— Если хорошая жена, если она мужа любит, при чем тут феодальные замашки?

— Вот именно. Совесть чистая: если жена на свежем воздухе с метлой, то я, может быть, в это время в духоте, на кухне борщ на всю семью заворачиваю.

Они спорили с Шурой, не признавали за собой феодальных замашек. Их любили жены, и сами они, судя по борщам, которые варили на всю семью, были примерными мужьями. Таких стариков по отдельности Миша Гуськов встречал, считал их неудачниками, ничего не добившимися в жизни. Скорей всего, по собственному недотепству. Конечно, чем-то они жили, были у них свои радости, огорчения, но свои, как бы отделенные от подлинных, которыми жило большинство людей. Их сверстник Колесников, в бригаде которого на хлебокомбинате Миша Гуськов проработал три месяца, внешне походил на них, но был совсем из другого стана. Тот маскировался, хотел выглядеть внушительно, эдакий предводитель соловьев-разбойников, свистну, и все, как один, отдадут за меня жизнь. «Пристроились, — говорил Колесников о тех, кто работал на комбинате, — стоит в белой курточке, глядит, как по ленте батон ползет, и называется — пекарь. А что он печет? Зарплату себе выпекает. Так стоять и столб может. А те, кто им эти машины ладит, кто им спокойное стояние обеспечивает, тому все шишки»