Хлеб на каждый день — страница 47 из 70

Серафим Петрович мог бы объяснить, что это не страдания по первой жене, а плач по ушедшей молодости, но не объяснял. Людям свойственно идеализировать молодость, хотя честней было бы стыдиться ее. Сколько потеряно времени, сколько растрачено душевных и физических сил на пустяки: на Маню, которая любит не тебя, а Ваню, на песенки, на долгие разговоры и прочее, и прочее.

Последняя вспышка человеколюбия озарила его жизнь прошедшей весной, когда он подружился с женщинами, с которыми завтракал, обедал и ужинал за одним столом. Это были хорошие немолодые женщины, он заворожил их своими разговорами, подарил им высшую радость в этой жизни — радость общения. Правда, с Капитолиной Сергеевной получилось не очень ладно, обиделась она на него, вернула деньги, которые послала ей Зойка. Но тут уж он ни при чем. Он был в больнице, а что написала ей Зойка, чем обидела, за это он нести ответ не может. Зойка письма Капитолины Сергеевны не показала, обронила при встрече, что, мол, не взяла денег «та женщина», и перевела разговор на другое. Но он понял, почему обидели Капитолину Сергеевну присланные деньги. Та же, идущая из веков заповедь: уж если творишь добро, то твори безвозмездно. Тот же, если взглянуть поглубже, предрассудок: любовь и забота цены не имеют. Он не ощутил в себе потребности объясниться с Капитолиной Сергеевной. То, что она знала в этой жизни, знала крепко, поздно ее перевоспитывать.

Временами, как воспоминание о своей вине, тревожил внук. Врывался, самоуверенный, по-молодому безалаберный, в его мысли и ввергал в отчаяние. Работает дворником, встретился с такой же, как и сам, Мариной и конечно же собрался с ней в загс. Зойка со своей беззаботностью недолго страдала: девочка хорошая, Мишка пусть помыкается, потом в армии его причешут, и время там будет обо всем подумать. Она не просила его поговорить с Мишей, повлиять, наставить, ограждала его измученное операцией сердце от возможных волнений. И он сам не рвался в бой. Миша и его невеста стояли на том берегу, до которого он еще не добрался.

— Они приедут к тебе в воскресенье, — сказала Зоя Николаевна, — ты уж, пожалуйста, побереги себя, не лезь им в душу. Там сейчас розы и соловьи, вот когда охолонут маленько, тогда за них возьмешься.

— В воскресенье? — Он сник. Как объяснить Зойке, что не хочет он видеть сейчас внука и эту Марину. Докторша Нина Васильевна призывала его к активности, предлагала познакомиться с медвежьей четой Потапом и Машкой, а у него не было желания видеть даже своих близких. Никого. Не хотелось встречаться с людьми, даже больше того — он активно не желал их видеть. — Тогда, может быть, пусть через воскресенье приезжают, — сказал он Зойке, — да, да, именно через воскресенье. Так будет лучше.

Она не стала выяснять, что за планы у него на ближайшее воскресенье, ей в голову не пришло, что он просто отдаляет встречу с Мишкой.

Осень, полыхающая красками кленов и берез, звенящая днем в свете солнца, в одну ночь рассталась со своей красотой. Налетел холодный ветер, согнал тучи без грома и молний, дождь стал старательно смывать с земли следы лета. Дождь падал стеной, ухал, тяжело вздыхал, но не было в этом шуме ничего отпевающего, похоронного, просто природа трудилась на своей сцене, отмывала ее, отдраивала, прежде чем установить зимние декорации. К обеду дождь стих, даже выглянуло солнце, слабенькое, подслеповатое, оно уже не светило и не грело, только значилось. Серафим Петрович, поглядев в окно, с грустью подумал, что он не взял с собой ничего теплого и теперь не в чем ему выходить на прогулку по утрам и вечерам. Можно было бы позвонить Зойке, попросить, чтобы прислала с Мишей и Мариной пальто или куртку, но тогда они прискачут, не дожидаясь воскресенья, а этого он не хотел. Он будет гулять в полдень. После обеда, если не будет дождя, он сделает свои три круга по липовым аллеям, а утром и вечером будет ходить мысленно по улицам и переулкам своего прошлого.

Ему давно хотелось не спеша, без суеты и сердцебиения, спокойно обозреть свою жизнь, разобраться в ее плачевном итоге. Только здесь, после операции, в окружении выздоравливающих людей, где каждый был уверен, что за воротами санатория начнется его новая, наконец-то настоящая жизнь, Серафим Петрович понял, что у него ничего не начнется. Он уже прожил свое, а доживать, как оказалось, не менее страшно, чем умирать. Горюхин сделал свое дело, и он ему помог, не подвел. В каком-нибудь медицинском научном труде он будет фигурировать под именем «больной К.». Этот «больной К.» поможет больным «А.» «Б.», «В.», «Г.», «Д.» пожить на свете лишних несколько лет. Лишних? Он, не раздумывая, лег бы еще на один операционный стол, только бы получить ответ: на что употребить дарованные лишние годы, свою одинокую немощную старость?

От липовой аллеи тропинки вели в лес. Он был исхоженный, но издали казался загадочным, выкрашенным в три цвета — желтый, рыжий и темно-зеленый. Темно-зеленые лапы высоких елей, рыжая листва на дубах и желтые дрожащие монетки на березах. Серафим Петрович вошел в лес, остановился у поляны, которую пересекла в низком полете сорока, поглядел на безрадостные голые осины, пожухший малинник и вдруг увидел побег клена. Веточка с тремя желтыми, неопавшими листками стояла, незащищенная, вдали от деревьев и доверчиво ждала, что же будет дальше. Дитя-клен жил уже по законам больших деревьев: зеленел по весне, а осенью желтел и позже своих больших собратьев сбрасывал крепенькие листья. Если никто не наступит на него, не сломает, польстившись на три живописных резных листка, он перезимует, наравне со всеми перетерпит морозы и вьюги и будет расти, жить. Серафим Петрович подумал о том, что если пойти дальше по лесной тропе, то можно будет увидеть и себя, — черное, засохшее, без листьев весной и летом дерево. Стоит рядом со всеми, пугает своей ветхостью и корявостью, но стоит. Он не стал искать встречи с этим деревом, прошел вперед и опять вернулся к веточке-клену.

Что-то было в этом деревце, что-то подсказывало оно ему, предвещало, но он даже вечером, пережив бурную вторую половину дня, о нем не вспомнил. Слишком далеки были они друг от друга, маленький внук Анастасии и встретившийся ему в полдень росток клена.

Он выходил из леса, когда увидел их, Анастасию и мальчика. Они шли ему навстречу, и Серафим Петрович почувствовал, что это не соседка настигла его, а сама судьба смеется и потешается: пока жив, никуда не спрячешься, вот они, твои хвосты, тянутся за тобой, не обрубишь. Он ждал, что Анастасия из вежливости поохает над его болезнью, посочувствует, но та, похоже, явилась опять чего-то требовать.

— Хорошо тут у вас, Серафим Петрович. Тишина, лес, кормят, поят. За такой жизнью и про дом свой забыть ничего не стоит.

Опять дом. Неужели не оставила свою корыстную затею с обменом? Мальчик лет четырех шел с ней рядом, затянутый, как министр на приеме, в костюм-тройку — длинные брюки, пиджак, из-под него на груди выглядывал жилет. Это же надо так обрядить ребенка, мало того, что и так невелик в этом мире, надо еще чтобы и походил на лилипута.

— Как тебя зовут? — спросил Серафим Петрович, чтобы не отвечать на слова Анастасии.

— Джон.

Ну конечно же Джон. У Коки и у его бывшей жены сын мог быть только Джоном. Серафим Петрович догадался, что это сын беспутного Коки.

— Теперь он мне внук и сын, — сказала Анастасия. — С этим к вам и приехала, Серафим Петрович.

Надо сразу проводить разделительную черту, иначе потом утонешь в бессмысленных претензиях Анастасии.

— Почему ко мне?

Анастасия нахмурилась, к такому вопросу не была готова.

— А к кому же еще? Кому я нужна, Серафим Петрович? Мужу? Так вам известно, что это был за муж. И дочки его характер взяли. Одна я, Серафим Петрович, одна как перст.

Чем-то опасным повеяло от ее слов. Уж не догадалась ли она, что и он один как перст, не пришла ли объявить ему, что вот такие, одинокие, должны держаться друг за друга?

Черты провести не удалось, к тому же Анастасия, не обратив на нее внимания, перешагнула бы, не заметив.

— Так, значит, проснулась я позавчера, слышу звонок. Открываю, и, как только ее увидела с Джоником, все мне сразу предчувствие и сказало: решила мне сбагрить ребенка. Я, говорит, его заберу потом. Как только устроюсь на новом месте, осмотрюсь, так сразу его к себе востребую. Что мне было делать? Не пускать их в квартиру? Так они уже вошли, плечом не вытолкаешь. — Анастасия бросила взгляд на мальчика и покачала головой. — Сына родного вот так подбросить… Вы представляете, Серафим Петрович?

Видно было, что гнев у Анастасии перегорел, в голосе больше было растерянности, чем возмущения. Серафим Петрович тянул с ответом, зная, что Анастасию распалит любое его слово, и тогда уж ее не остановишь. Раскричится, отыграется на нем, выместит всю свою досаду. Не по коню, так по оглоблям.

— Хороший мальчик, — сказал он, — только зачем вы его нарядили как взрослого?

Анастасия махнула рукой, дескать, нашли о чем говорить.

— Что она ему оставила, в том и ходит. Зимнее пальтишко, говорит, я ему оттуда вышлю. Слыхали? Это он у меня, значит, зимовать будет. А откуда «оттуда» — не сказала. Только я ее, Серафим Петрович, со всесоюзным розыском найду. Где это видано, чтобы родная мать так поступала с родным ребенком?

Серафим Петрович мог бы сказать, что у ребенка есть и родной отец и в данной ситуации мальчика не подбросили, а вручили родной бабушке. Но тут он вспомнил телевизор, по которому стенала Анастасия, когда сын разводился, и промолчал. Пусть сама Анастасия говорит, чего от него хочет.

— Больше мне не к кому обратиться. Кому я нужна? Люди ведь такие: если им от меня что надо, они тут как тут, а если мне от них — никого не найдешь.

— Вы говорите определенно: чем я могу вам помочь?

Анастасия опустила глаза.

— Будьте Джонику отцом родным.

— Кем?!

Анастасия молчала. Мальчик отошел от них и стоял возле порушенной дождями клумбы, и видно было, что ни присесть ему, ни побегать в своем одеянии невозможно.