Хлеб на каждый день — страница 56 из 70

— Самое невероятное, что ты его действительно напишешь.

Она верила, он верил, оставалось только сесть за стол и вывести заголовок.

Он вывел его крупными буквами, без вопросительного знака:

ЧТО МОГУТ РУКИ

Что могут человеческие, рабочие руки? Как известно, и в наш электронный век они все те же, что и много лет назад: плечо, локтевой сустав, пять пальцев. Александра Ивановича с молодости интересовали возможности человека, недаром он столько лет отдал спорту. Что могут руки, то есть сам человек, когда он не один в чистом поле, а управляет машиной, пользуется прибором или при самой желанной автоматике тычет пальцем в кнопку? Где кончается труд человека и начинается техника? Оказывается, нигде не кончается и нигде не начинается. Техника — те же руки современного рабочего, живое, настоящее его продолжение.

Только все это надо объяснить, растолковать. Технику человек родил, вырастил, создал. Она — не дар природы, не выросла под елкой, не упала с неба. Поэтому человек не может быть при машине хозяином или слугой. Какой хозяин своей машине, допустим, гонщик или металлург? Разве гонщик ведет, командует машиной? Он с ней слит. И металлург не дежурный и не начальник у мартена. Он плавится, горит, хоть температура его тела при этом обычная, человеческая. Если же человек командует машиной или обслуживает ее, тогда он не шофер, не металлург, а штатная единица в человеческом облике. Вот и вам, милые телезрители, надо понять, что машина, любой механизм, даже не соприкасаясь с человеком, являются продолжением его природных возможностей. Нате вам еще один пример. Есть такой вид спорта — прыжок в высоту с шестом. Что такое шест? Техническое приспособление, чтобы спортсмен подпрыгнул выше? А куда это выше? К звездам ему все равно не взлететь. Надо же это для того, чтобы и сам прыгун, и те, что на стадионе, наглядно увидели, поняли, чего могут достигнуть, воедино слившись, живое существо и неодушевленное орудие, в данном случае — палка, шест.

Если машина в труде представляет одно целое с человеком, позволим ей в нашем фильме говорить человеческим голосом. Я, как главный инженер хлебокомбината, считаю: если рабочий — неважно, пекарь он или тестомес, — отделяется во время работы от машины, даже герметически закупоренной, то теряет свое рабочее лицо, поступает в услужение к заданным возможностям куска железа…

Сценарий двигался, он писал его весело, без черновиков, и это беспокоило его жену Тину.

— Автор должен сомневаться, терять хоть иногда уверенность, даже отчаиваться, а ты прешь как вездеход на испытательном полигоне.

— Хочешь, чтобы я краснел и бледнел: ах, муки творчества? Нет мук, есть определенные трудности, и я их одолеваю. Эта Зоя Николаевна хотела весь процесс хлебопечения показать в лабораторных пробирках. А у меня опара сама о себе говорит: «Я опара. Тесто, тесто, если не слыхали или забыли такое слово. Вам не странно, что вся эта моя пышность, мягкость скоро перебродит, попадет в расстоечный шкаф. Вы должны глянуть на этот шкаф. Видите, что тут со мной делается? Мне жарко, я парюсь, но так надо. (На экране выпеченные гофрированные ленты будущих сухарей.)

О п а р а. Кто же я теперь? Теперь я непонятно кто. Уже давно не опара, но еще и не сухарь. Надо остыть, придти в себя. Слава богу, не торопят, остываю шесть, а то и восемь часов».

Тина уже не смеялась, с тревогой прислушивалась к голосу мужа.

— Опара у тебя кудахчет как квочка.

— Спасибо. Значит, у нее обозначился собственный характер, может быть, даже индивидуальность. Слушай дальше:

«На экране резальная машина. Она персонаж без слов. Бывшая опара перед встречей с ней тоже теряет дар речи. Резальная машина делает свое дело. На свет появляется после сушки сухарь.

С у х а р ь. Здрасте! Видели, сколько они тут со мной намудрили? А чего бы, казалось, проще: взял вчерашний батон, который остался в магазине, порезал, посушил…

Г л а в н ы й  и н ж е н е р. Когда сухарь начинает вносить свои рацпредложения, того и гляди, самих сухарей не будет. Будем есть только хлеб: саратовский, рижский, бородинский, орловский…»

— Оставь Полуянова в покое, — сказала Тина, — не отождествляй его с сухарем. И вообще нескромно вводить себя в эту так называемую пьесу.

— А кто же меня введет? — Александр Иванович немного обижался на жену, учительница, филолог, могла бы поддержать, помочь, но сомнение ей все перекрыло. — Я же единственный автор сценария. Или тебе кажется, что фильм о комбинате может обойтись без главного инженера?

— Я хочу, чтобы ты чего-нибудь боялся. Это безумие — так верить в себя.

— Безумие не верить в себя, такое боязливое, тихое безумие.

Тина знала своего мужа, во многих жизненных спорах он чаще всего бывал прав. Но привычки довериться ему во всем один раз и навсегда не выработалось. Она была учительницей, восемьдесят учеников в двух параллельных выпускных классах, где она преподавала литературу, приучили ее к победам в спорах, к последнему, итоговому слову на всевозможных диспутах и собраниях, и эта привычка побеждала. Когда сценарий был закончен и отпечатан, она взяла второй экземпляр и, озадачив десятиклассницу Тарасенкову, не отличницу, но смелую, не привязанную к чужому мнению ученицу, попросила прочитать его.

— Как ты сама поймешь по содержанию, я не автор, но мне очень хотелось бы узнать твое мнение.

Тарасенкова за вечер прочитала сценарий и назавтра со смущением призналась, что ничего в такого рода литературе не понимает.

— Если это будет фильм для детей, то скучно, а если для взрослых — наивно. Из всех действующих лиц мне понравился главный инженер, он такой естественный, свободный, обаятельный. Но когда он начинает беседовать с гайками, с тестом, становится как-то неловко.

— Почему неловко? Душа не принимает такую условность?

— Потому что неправда. Сказка должна быть целиком сказкой, а жизнь — целиком жизнью.

Тарасенкова подтвердила ее сомнения, но спорить с мужем, убеждать его в несовершенстве сценария было поздно, он послал его уже Зое Николаевне.

— Ну, сейчас хоть немножко трусишь? — Тина помимо воли восхищалась его беззаботностью и уверенностью в успехе. — А вдруг ответ: «Беда, коль сапоги начнет тачать пирожник…»

— Еще неизвестно, кто этот ответ мне напишет. Я не поленюсь, проверю, не сапожник ли? В отличие от вас, жрецов изящной словесности, у меня нет в крови и миллиграмма рабства перед литературными знаменитостями. Я не представляю, как бы написали сценарий современного документального фильма о производстве хлеба глубокоуважаемые классики.

— Возможно, они бы решили, что это иная литературная отрасль, ими не освоенная. Думаю, они не взялись бы за такой сценарий.

— Вот видишь: кто гений, тот не взялся бы, а кто не гений, тот берется и гробит дело. Я же убежден, и тут меня никто не собьет, что на производственную тему может писать только тот, кто это производство изнутри знает.

— И Полуянов может?

— Полуянов не может. И Доля не может, и даже честолюбивый Филимонов не может. Знаешь почему? Не испытывают потребности, это вне сферы их жизненных желаний.

Тина Петровна, поддержанная непредвзятым мнением десятиклассницы Тарасенковой, не сдавалась. Муж в своем стремлении все одолевать забрел куда-то не туда.

— Ты же образованный человек, — сказала она ему с грустью, — ты не можешь не знать, что такие жизненные желания часто возникают у людей неодаренных, не готовых для литературного дела, малообразованных. Но они очень желают и много пишут. Это называется графоманией.

Вот тут уж она переборщила.

— Я талантлив, — сказал Александр Иванович, — ты вынудила меня заявить об этом. Если ты думаешь иначе, то это еще не приговор в последней инстанции. Критики тоже бывают графоманами, хоронили Пушкина в расцвете творчества. Чехова приписывали к певцам серых будней.

Будь он ее учеником, Тина Петровна порадовалась бы, она любила бурных спорщиков, открывателей даже давно открытых материков. Но это был ее муж, человек, решающий технические задачи, к которым она, как всякий гуманитарий, относилась с уважением. И то, что муж с решимостью изобретателя — умереть, но сконструировать новую машину — взялся сочинить сценарий, ее угнетало.

Раньше их споры были спорами друзей, сейчас же сценарий навис над ними предтечей разлада. Тина глядела на мужа как на своенравного ребенка, но не было в этом взгляде материнского прощения: хуже всего будет, если и к провалу своего сценария он отнесется так же бодро, скажет, что его не поняли, не оценили, такое, мол, не раз бывало с авторами подлинно новых произведений. Почему это будет «хуже всего», Тина не знала и со страхом ждала приговора незнакомой ей Зои Николаевны.


Ехать не хотелось, но надо было. Не просто отодвинулось в прошлое, а провалилось в какое-то небытие их знакомство, выступление Серафима Петровича на юбилее Победы, поход на футбольный матч, с которого Полуянов ушел, не дождавшись неожиданного конечного результата. И желание подружиться с почтенным образованным стариком теперь казалось последним всплеском уходящей молодости. Известие, что будущий зять — внук Серафима Петровича, неродной, но больше по значимости, чем иные родные, застало Федора Прокопьевича врасплох. Вот так живешь себе, живешь, решаешь сложную задачу, что делать с собой, а тут откуда ни возьмись хоровод новых родственников, и каждого не обойдешь, не объедешь, изволь общаться и если не всерьез дружить, то, как однажды обидно сказала дрожжевар тетя Вера, «поддруживать».

Марина и Миша хотели поехать с ним, но он их отверг.

— В другой раз.

Приглушал страхи жены, старался убедить ее, что ничего невероятного с их дочерью не происходит, но с молодыми был хмур и строг. К тому же не забылась, сидела в нем иголкой история Гуськова в бригаде Колесникова, поговорить об этом с парнем не удалось, и Федор Прокопьевич держал себя от него да и от Марины на отдалении.

В санаторий, где все еще жил Серафим Петрович, Полуянов поехал в воскресенье. Уходя из дома, поссорился с Викой, которая в последнюю минуту воспылала желанием сопровождать его.