Хлеб на каждый день — страница 64 из 70

Федор Прокопьевич вздохнул, и это уже была половина ответа. Ни квартиры, ни места в общежитии новому рабочему он обещать не мог. Этим вопросом ведал профсоюзный комитет. Конечно, голос директора кое-что значил, но не столько, чтобы обнадеживать Попика.

— А что у вас с жильем? — спросил он. — Что-нибудь случилось?

Свой вопрос он посчитал риторическим. Конечно же случилось. Место в общежитии не будет просить человек, которому за тридцать и у которого ничего не случилось. Скорей всего, развод, не хочет делить квартиру с женой, хочет быть благородным — жить в общежитии, которого у комбината нет. И очень удивился, когда Попик ответил:

— Ничего не случилось.

Слово за словом он из него вытянул такое признание, от которого впору было трясти Попика за плечи: ты что, издеваться надо мной сюда явился? Ты что, беды в жизни настоящей не знал? Двухкомнатная квартира. И в ней — всего двое: этот великовозрастный нытик и мать его — пенсионерка, заботливая, любящая и этой своей любовью досаждающая сыночку. От нее, от ее забот и любви, надумало чадо бежать в общежитие. И не догадаешься по внешнему виду, что перед тобой всего-навсего неблагодарный маменькин сынок.

— Возьмите обратно заявление, — сказал Федор Прокопьевич, — и мой вам совет — подумайте по-взрослому о себе, о матери. Не понимаю я вашего поступка и понять никогда не смогу.

Попик покорно протянул руку, взял листок и скомкал его в кулаке. Федор Прокопьевич не смотрел на него, а когда глянул, вздрогнул: по щекам Попика, заворачивая от виска к подбородку, текла слеза.

— Я же так умру, — сказал Попик, — восемь лет в заключении, и дома еще больше, чем в тюрьме…

Неизвестно, как бы закончился этот разговор, но кто-то на небе сжалился над Федором Прокопьевичем, дверь открылась, и к его столу решительным шагом подошла начальник планового отдела Полина Григорьевна и положила перед ним что-то довольно объемное, завернутое в бумагу.

— Разверните, — сказала она и стрельнула взглядом в сторону Попика.

Тот повернулся, хотел было уйти, но Федор Прокопьевич остановил его:

— Прошу вас, останьтесь.

Развернул бумагу, и не смог удержать улыбку. Боком, подтянув колени к лицу, перед ним лежал выпеченный из теста младенец, какими их рисуют в учебниках анатомии на последней стадии развития в чреве матери. Выходной вес человечка Федор Прокопьевич определил на глаз — пятьсот граммов, и происхождение его уже не составляло загадки: кто-то из пекарей в ночной смене изваял эту ляльку. Когда после округлителя кусок теста прошел закатку и приобрел форму батона, его тут кто-то и выдернул с конвейерной ленты. А вернул обратно, когда ножи-нарезчики уже остались позади. Человечек въехал вместе с другими батонами в печь, оттуда — на лоток, в лотке на вагонетку, вагонетка же побежала к хлебному фургону. И человечка наверняка обнаружили уже в хлебном магазине.

Федор Прокопьевич молчал. Полина Григорьевна сдерживала свое возмущение, не хотела говорить при Попике. Наконец директор спросил:

— Ну и что?

Спросил с вызовом, дескать, ничего особенного не случилось, не вижу в этом никакого ЧП. Полина Григорьевна всплеснула руками.

— Федор Прокопьевич, что с вами?! К тесту прикасались, но это полбеды. Настоящая беда будет, если этому хулиганству не дадим оценки. Представляете, какие могут быть последствия? Какие еще могут появиться скульптуры!

«Скульптуры» рассмешили Попика, или он представил какие-нибудь фигуры, выплывающие из печи вместо батонов, он закрыл рот ладонью и сдавленно захихикал.

— Вот видите, — Полина Григорьевна гневно сверкнула очами, — ему хихоньки и вам, между прочим, смешно. А это не детская шалость, это служебное преступление…

Полуянов все это понимал не хуже ее, но не мог согласиться с другим: все они в последнее время взялись учить директора — Волков, Филимонов, теперь уже и Полина Григорьевна.

— Неужели, кроме директора, некому разобраться в этом, в общем-то, дурацком проступке? Установите кольцо, на котором было выпечено это художественное изделие, побеседуйте с пекарем, который дежурил возле нарезчиков ночью.

Полина Григорьевна все больше наполнялась гневом. От покоя, который источал ее белый халат и золотые бубенчики-сережки, не осталось и следа.

— Я уже восемнадцатый год на комбинате, — сказала она, — и не собираюсь пока уходить отсюда. А о вас, видно, правду говорят…

Она не должна была позволять себе подобных намеков при Попике, но что сказано, то сказано, не воротишь. Полина Григорьевна и сама спохватилась, стала объяснять:

— Не обижайтесь на меня, Федор Прокопьевич. Вы ведь сами виноваты, приучили людей ходить в кабинет что с большой, что с малой бедой. А потом — хлоп — и перестроились. Вы перестроились, а люди так быстро не могут.

Она взяла со стола человечка, завернула его в бумагу и, держа сверток на отлете в руке, как что-то не имеющее к ней отношения, покинула кабинет. А Федор Прокопьевич с грустью посмотрел на Попика:

— Как вас зовут?

— Гена.

Он не стал спрашивать отчества.

— Вот что, Гена, можете вникнуть в мои слова, а можете наплевать на них и забыть, но я вам расскажу. Отца у меня не было, а мать помню. Мы жили в тайге, на кордоне. Когда она возвращалась с лесоповала, я глядел на нее, как на чужую, и не хотел подходить. Она говорила: «Федечка, я же твоя мама». Я это знал, но была сильнее детская обида за то, что она меня бросала, и я не сразу ее признавал. Помню баню, которую не любил. Мыло попадало в глаза, и еще она терла мне мочалкой ноги, а ноги были в ссадинах, в болячках, а она терла, терла, и я однажды не выдержал и укусил ее за руку…

Федор Прокопьевич рассказывал о своей первой большой обиде на людей, когда ему не сказали, что мать умерла, и он все лето прожил, не зная об этом, потом вспомнил о детском доме. Достал письмо родителей Анечки Залесской и стал читать его вслух. Когда закончил, Попик спросил:

— Она им написала?

— Не успела. И я не успел. Они внезапно умерли, оба в один день. Дело в том, Гена, что родители всегда умирают внезапно, даже те, которые долго болеют.

Рассказывая этому человеку о своей матери, читая письмо, Федор Прокопьевич вдруг вспомнил директора детского дома, который все лето занимался с ним, помог перепрыгнуть через второй и третий классы. А он сам помог ли кому далеко прыгнуть? И этого Гену образумит ли, научит ли ценить свою мать? Для того чтобы развернуть Гену, вывести его на жизненную прямую, мало одного разговора, надо ему доверить все, что у тебя есть, как поверил ему когда-то директор детского дома, доверил свою квартиру вместе с игрушками уехавших детей.

— У каждого человека, — сказал он Попику, — только с виду особенная, не похожая ни на чью жизнь. На самом же деле, в главных, опорных точках у всех одно и то же: родители или сиротство, любовь или отсутствие ее, желанная работа или нежеланная.

Попик слушал его внимательно, но в серых, застывших его глазах нельзя было прочесть, принимает он его слова или отвергает.


Выпеченный человечек наделал много шума. С легкой руки Полины Григорьевны его стали величать «скульптурой». Волков попытался уточнить жанр: «Это горельеф». Но «горельеф» оставили без внимания, не до тонкостей, когда пекари, изнывая от безделья, пускаются в подобные художества. Вот вам и ночная смена. Хотели аннулировать, облегчить жизнь рабочим, а они, оказывается, измучены этой легкостью. Пекарь, давший жизнь человечку, так и заявил:

— Замучился я на этой работе. Какой я пекарь? Что я пеку? Стою как пень и гляжу, чтобы нарезчики не сбились. Чуть сбились — зову ремонтника. Даже наладить эту дурацкую нарезку не доверяют.

Он стоял, молодой, розовый, словно припудренный светлым пушком на щеках и подбородке, пробившиеся русые усики делали его похожим на беспечного, довольного жизнью кота.

— Перестаньте паясничать, Дымов, — говорил ему секретарь партбюро Игорь Степанович Алексеев, — ведите себя серьезно. Вам известно слово «ГОСТ»? Или вы думаете, что форма батона, его вес, качество — это самодеятельность, что хочу, то и ворочу?

Дымов никого не боялся — ни Полуянова, ни Алексеева, чувствовалась школьная закалка противостоять учителям. Стоял посреди кабинета и всем своим видом нахально спрашивал: а что вы со мной можете сделать?

— Хоть бы осознал, смутился, извинился, — ворчала Полина Григорьевна, — стоит и издевается.

— Дымов, мы ждем от вас ответа, — голос Анны Антоновны прозвучал учительски строго. — Что вас толкнуло на этот шаг?

Дымов уже устал от них. Какого ответа они от него добиваются? Да просто так, взял и слепил, ни про какой «ГОСТ» не вспомнил. Сначала интересно было, что из этого получится, где этого «эмбриона» остановят, а смена кончилась, сразу о нем забыл.

Главный инженер сидел как туча, но еще ни слова не проронил. Наконец поднял лицо, скользнул пренебрежительным взглядом по пекарю и сказал:

— Иди. Уши завяли все эту галиматью слушать. И мы хороши: он же нас обратно загоняет на ветку.

— Куда? — Дымов даже шею вытянул в сторону Волкова. — Вы почему оскорбляете?

— Иди, иди, оскорбленный, иди, пока я тебе не помог.

Члены партбюро и все приглашенные замерли после этих слов. А пекарь, только что тут выламывавшийся, тот и вовсе ошалел от неожиданности, пошел к дверям спиной.

— Развернись, — подсказал ему Волков, — а то затылком дверь откроешь. Побереги затылочек.

Когда Дымов тихонько прикрыл за собой дверь, все уставились на Волкова. Что-то происходило на комбинате, человечек бог с ним, а вот с рабочими руководство так никогда не позволяло себе разговаривать.

— Александр Иванович, как это понимать? — стараясь тихим голосом смягчить вопрос, спросил Алексеев.

Волкова не смутил вопрос.

— Понимать надо так: и вы, и я — тоже рабочие люди, причем хорошо постарше этого Дымова, и нам негоже перед ним унижаться. По какому праву он тут перед нами куражился?

— Он молод, — Полина Григорьевна попыталась урезонить главного инженера. — Мы должны воспитывать его, а вы, Александр Иванович, стали с ним на одну доску. Грубостью еще никто ничего не добивался. Дымову надо спокойно объяснить…