Хлеб на каждый день — страница 66 из 70

И Джоник раскусил, кто тут виновник торжества, то и дело подбегал к Мише, заглядывал ему в глаза, словно старался запомниться покидавшему их воину.

— Не завидуй, — сказала внуку Анастасия, — не успеем опомниться, как ты вырастешь и пойдешь под ружье.

Никто не опроверг ее слов, и Джоник нахмурился.

— Я не пойду под ружье.

— Как это не пойдешь? А кто нас защищать будет?

Джоник оглядел их с недоумением: такие большие и ждут его защиты? Залез к Мише на колени:

— А если я не вырасту?

— Вырастешь! Человек сам растет, это от него не зависит.

— Мы с тобой вдвоем будем их защищать?

— Вдвоем — мало. Нас сто будет, тысяча и миллионы.

Это Джоника успокоило и окончательно объединило с Мишей. Марина даже к концу застолья расстроилась: ну чего прилип к Мишке? У них последний вечер, расставанье, должен же соображать.

Договорились, что никакой шумной толпы родственников возле военкомата не будет, Марина пойдет провожать одна, но не тут-то было. Увидели издали Анастасию с Джоником и, не сговариваясь, повернули назад. Полчаса еще до начала сбора, а эти уже прибыли, как будто не было никакого уговора.

— Ты так и не зашел к отцу? — спросила Марина.

— Нет. Я напишу ему. В письме все объяснить будет легче.

— И мне к нему не ходить?

— Не надо.

Все уже было сказано, и, как при всяком расставании, последние минуты были пустыми. По переулку навстречу им двигались пары, молчаливые, похожие на них. Тоже отодвинули от себя родных, попрощались накануне, и родичи группками поодаль держались от них. Многие опередили, как Анастасия с Джоником, и стояли у ворот военкомата.

— А вот и дядя Миша, — сказала Анастасия, — а этот защитничек в пять утра проснулся, и пришлось вести сюда.

Анастасия оправдывалась, а Джоник опять прилип к Мише, обхватил руками его колени и, сияя своей детской, преданной улыбкой, глядел на него снизу вверх.

— Кой-кто подумает, что ты уже себе такого сына успел сообразить, — сказала Анастасия. Сказала глупость, потому что призывники все были одного возраста и сына ни у кого такого быть не могло.

Но Мишу не смутили слова Анастасии, он поднял мальчика, подбросил его вверх.

— Летчиком будешь?

— Буду!

— А десантником?

— Буду!

— А поваром?

— Буду!

Неизвестно, сколько раз еще он бы его подбросил вверх если бы не раздалась команда:

— По-о-строиться!

Миша бегом бросился от них, а Марина, Анастасия и Джоник попятились к забору.

Потом все промелькнуло, как во сне: майор произнес короткую речь, во двор въехали автобусы и тут же их не стало, и провожающие куда-то исчезли. Джоник вдруг рванулся и побежал, Анастасия сжала локоть Марины.

— Останови его, — сказала она Марине, — не надо, чтобы он к ним подходил.

Марина поглядела в ту сторону, куда побежал мальчик, и не смогла сдвинуться с места. Справа от ворот стояли рядом и разговаривали Зоя Николаевна и Мишин отец. Анастасия сама догнала Джоника, вернулась с ним к Марине, взяла и ее за руку и увела их со двора военкомата.


Ни он, ни она не знали, как оказались рядом. Сын их подбрасывал вверх мальчугана, а они издали смотрели на них. Потом в одну и ту же секунду глянули друг на друга. Кругом была толпа, ни обойти, ни разминуться. Словно кто-то их свел и поставил рядом. Сын уехал с такими же, как сам, ставшими взрослыми мальчиками, двор опустел, а они все стояли и говорили, словно выпал им час наговориться за всю прожитую порознь жизнь.

— Я довольна своей жизнью, — говорила Зоя Николаевна, — теперь она, можно считать, катится по ровным рельсам. Нет, я не чувствую себя старой, просто знаю, что никаких перемен в ней уже не будет. А ты доволен?

— Наверное. Я, Зойка, не умею представлять рельсы. Всю жизнь носило по бездорожью.

— Я не виню. Хорошо, что мы встретились. Я только сейчас поняла, от какой избавляюсь тяжести. Той Зойки, которая была твоей женой, давно уже нет. А я все носила и берегла ее обиды. Ты изменился. Из тебя что-то ушло, что-то очень твое… глаза вроде те же, а все лицо другое.

— Зачем ты запретила ему со мной видеться?

— Считала, что ты не имеешь на это права. Я его вырастила, он мой сын.

— Я твой должник. Я готов выплатить свои долги, какие угодно. Хотя повторяю: виноватым себя не чувствую.

— Господи, долги… Расскажи лучше, чем и как ты живешь?

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Опять был понедельник, начинающийся на комбинате планеркой, опять он появился в своем кабинете за час до начала рабочего дня. Но Филимонов его не ждал в приемной, присмирел отличник, перестал донимать окружающих своим высокомерием: не забывайте, кто тут дает план! Теперь другие заразились этой фразой: не забывайте, Федор Прокопьевич, кто дает план! Он мог бы ответить: помню. Слова словами, а ведь действительно без кондитерского дела комбинату по нынешним временам — гроб с крышкой.

Как только приняли на себя добавочный план соседнего хлебозавода, так начались страдания. Потребление хлеба, об этом говорила и официальная статистика, падало не только в их городе. Чем объяснить? Одно объяснение: жить стали лучше, в еде более переборчивы. О военных годах говорить нечего, но по сравнению с довоенными чуть ли не на треть снизилось потребление хлеба. А план выпуска их комбинату не уменьшают, наоборот — увеличивают: выполняйте, перевыполняйте. Да еще добавочный план. А кому выполнять, если хлеб не съедается? Некому? Тогда маневрируйте. Но план, хотя бы в рублях, обеспечьте. На тортах наверстывайте, сухарях.

Вот тут и подумаешь, почешешь затылок: куда тебя, Федор Прокопьевич, несет? Несло все туда же: мимо тортов, сухарей, несло на хлебозавод, к хлебу, молчаливому, скромному, дешевому пищевому изделию, которого ни много, ни мало надо, а столько, сколько надо.

Не хлеб подводит план, а люди — хлеб. И не тем, что мало его едят, а тем, что мало уважают. Так что хлебозавод, о котором он возмечтал, местом был не тихим, не легким, но поди докажи это в управлении.

Федор Прокопьевич в последнее время занялся цифрами: считал, пересчитывал, сколько хлеба, выпущенного хлебозаводами их города, не раскупается и не попадает в переработку, иными словами, сколько пропадает готового хлеба. Переводил этот нераскупленный хлеб в зерно, потом в гектары пашни, старался представить себе объем попусту затраченного труда, и решение взять под свою защиту хлеб начинало биться в нем с новой силой. Ему нужен не комбинат, а хлебозавод, и он докажет выгоду производства дешевого и самого разного хлеба.

Планерка прошла быстро. Сегодня вел ее Волков, подавал пример деловитости. Залесская писала протокол. Полина Григорьевна изредка посылала директору укоризненные взгляды. В чем она на этот раз упрекала его, Федор Прокопьевич старался не думать. Но все-таки не выдержал. В конце планерки громко (она сидела в последнем ряду) спросил:

— Полина Григорьевна, вы что-то хотите сказать?

— Потом, наедине, — смутилась она.

«Наедине» не получилось. Анечка Залесская еще дописывала свой протокол, но ее присутствие не помешало Полине Григорьевне.

— Федор Прокопьевич, еще один «человечек».

— Еще один «художественный» батон?

— Это я так, фигурально. Мать картонажника Попика принесла вам презент. Портфель, довольно дорогой. Я заперла его в сейф.

Было над чем задуматься.

— Не надо было брать.

— Я не хотела, но она оставила у меня на столе и ушла.

Он постарался скрыть свое замешательство.

— Не будем разводить паники, Полина Григорьевна. Я схожу в картонажную, мы это дело уладим.

Геннадий Попик работал, если смотреть на него со стороны, настороженно и робко. Резальная машина с размахом опускала ножи и каждым взмахом словно пугала склонившегося над ней рабочего. Спина подавалась назад, потом, словно преодолевая что-то, приближалась к машине. Когда Полуянов положил ему руку на плечо, Попик вздрогнул.

Они вышли в переход, где на тележках высились коробки. Попик ссутулился, видимо, чувствовал, о чем пойдет речь.

— Ваша мама приходила в дирекцию.

Попик кивнул: знаю.

— Как бы так сделать, чтобы ее не обидеть и вернуть подарок?

Вопрос Попика загнал Федора Прокопьевича в тупик:

— Разве нельзя? От чистого сердца нельзя?

Федор Прокопьевич вдруг понял, что человек, стоявший перед ним в черном халате, кое-чего не знает. Восемь лет не выпали из его жизни, он узнал за это время много из того, что человек узнает на воле, но многое туда до него не дошло.

— Нельзя, — ответил он, — не принято, неправильно.

Попик расстроился, и Федор Прокопьевич подумал, что это не мать его, а он сам придумал подарить портфель.

— Возьмите, — попросил Попик, — кому какое дело. Я же этот портфель не украл.

— Да, да, — растерянно подтвердил Федор Прокопьевич, — это ваша вещь, и вы вправе дарить ее кому угодно. Но за что мне такой подарок?

— За тот разговор.

— Пересмотрели свое отношение к матери?

— Отношений никаких не было. Она ничего не понимает и не поймет. А я после того разговора много чего понял.

Федор Прокопьевич хотел сказать: молодец, что понял, а теперь пойми, при чем здесь портфель, но сказать такого не мог. Гена Попик, может быть, впервые в жизни почувствовал потребность добром отплатить за добро. Не его вина, что отплата материализовалась в портфеле. Вернуть ему подарок — это пришибить что-то щедрое, вспыхнувшее в нем. А взять — значит утвердить, что за каждый добрый чих в твою сторону надо раскошеливаться.

— Когда-то я мечтал о таком портфеле, — сказал Федор Прокопьевич, — был студентом, конспекты руки не оттягивали, а вот в баню когда ходил, мучился. Завернешь бельишко в газету, туда еще ничего, а обратно — бумага порвется, стыд один, и больше ничего.

— Я тоже студентом был, только вспомнить нечего. И сейчас на заочное поступил. Мать прыгает вокруг меня, боится, чтобы не бросил.

— Не бросишь. Теперь вытерпишь. Главное, что с матерью разобрался, понял что к чему.