Такие же цепочки потянулись и от других эшелонов. За бурой возвышенностью, как дятлы, с передышками — стучали пулеметы. Когда изредка прокатывался удар орудия, люди только поднимали головы. Обыденная жизнь эшелонов шла чередом. На носилках стали подносить раненых. Одна женщина, увидев на носилках мужа, закричала, бедная, до того страшно — заплакали дети. Вдоль эшелона по пыльной дороге потянулись на восток телеги со шпалами и рельсами. Белые казачишки опять этой ночью впереди разобрали путь. Они развинчивали с одного конца рельсы, привязывали к ним стальной трос и на волах тянули, сгибали их, выворачивали вместе со шпалами. Бронепоезд «Черепаха», шедший в голове эшелона, держал путь под обстрелом, но далеко отходить опасался, боясь таким способом быть отрезанным.
Паровозы были налиты, цепочки разбрелись. Озерцо теперь было полно купающихся стриженых, коричневых ребятишек, — визг, плеск, хохот… Женщины стирали белье. Вдоль полотна начали дымить голубыми дымками костры из сухого навоза. Варили обед. Мужики лениво сидели на насыпи под вагонами, в холодке. Был полдень, зной, когда в тишине проносятся ошалелые большие мухи…
И вдруг, разрывая зной, начались тревожные свистки паровозов. Они скликали весь народ по вагонам. Женщины у кипящих котелков замахали ложками:
— Погодите вы, дьяволы! Куда же — обед нам бросать… Машинист, подожди немного…
Голые ребятишки бежали с озера, махая рубашонками. Рысью сгоняли скотину со степи. Поезда дергались, трогались, ползли версты с две или больше. И снова, скрежеща, останавливались надолго.
Каждую версту пути приходилось брать с бою: то разобран путь, то в близлежащих оврагах засели казаки с пушкой. О богатствах, увозимых 5-й армией, летели по станицам преувеличенные слухи: сахару будто бы в эшелонах было сто тысяч пудов, соли целые вагоны, и несметно — всякой одежи, скобяного товара, золота в бочонках.
Такая добыча разжигала казачью зависть. Генералы Мамонтов и Фицхелауров говорили по станицам, что нельзя партизанить, разбивать силы, по-собачьи вгрызаться 5-й армии в зад, — нужно уничтожить ее всю в решительном бою, а добычи хватит на целый округ. Мамонтов стягивал силы к Дону — туда, где был взорван железнодорожный мост. Там 5-я армия — с отрезанным путем отступления — должна быть запертой среди окружающих высот и уничтожена…
К вечеру, когда эшелоны опять остановились, Агриппина забежала в вагон к Ивану, принесла поесть. Он опять взял ее руку в свои большие руки, лежавшие на животе.
— Ну, рассказывай, — чего делается на белом свете?
— Соврала командиру — будто проспала, дал сутки наряду.
— Ай, ай, — врать. Боец должен мужественно сознаваться.
— Да ведь я для того, чтобы ребята не смеялись… Нет уж, кончим войну — в армии не останусь… Молода я чересчур для этого.
— Не то, что ты молода, а что чересчур красива, — сказал Иван серьезно. (Она досадливо мотнула стриженой головой.) Мы ведь тоже люди… Одно меня утешает, Гапа, — стал я тебя уважать. Конечно, я и тогда тебя любил… Теперь — особенно… (Не сильно сжал ее руку.) Бой, смерть, кровь — это паяет человека с человеком… Правда, говорю?
— Конечно, — рассеянно повторила за ним Агриппина, и опять ей вспомнилась ночь под Лихой… Вздохнула:
— Иван, мне надо в наряд…
Он тихо засмеялся, отпустил ее руку:
— Иди… Да, Гапа… Ты мне чей пинжак-то принесла? (Она заморгала, не ответила.) В карманах — смотри, чего было. (Из-под изголовья вытащил золотой портсигар, часы, клубок золотых цепочек.) Ты в самом деле нашла это?
— Что я — ограбила?
— И еще одну вещь обнаружил в кармане — поважнее… Ты пойди к командиру, скажи, чтобы он ко мне зашел — немедля…
В станице Морозовской стояло до пяти тысяч распряженных телег. Табуны коней бродили по выгону. Во всех хатах говор. У всех ворот — кучки мужиков и казаков, — покуривание, разговоры, хлопанье калиток. Ошалелая девка идет с коромыслом, косясь на незнакомых людей, — ее сейчас же обступают бородатые, усатые, рослые, и она уже бежит назад, смеясь и громыхая пустыми ведрами. Скрипят колодезные журавли. Рысью, на рыжем вислозадом меринке — на одной попоне без стремян — проезжает командир какого-нибудь отряда — грудастый, пышащий здоровьем и силой, в нагольном кожухе, накинутом на одно плечо, в подшитых валенках, но взглядом беспощадных светлых глаз и решительной речью — природный командир… Пыля ногами, сталкиваясь оружием, шагает кучка утомленных бойцов…
В станицу Морозовскую вошел трехтысячный отряд донских крестьян — иногородних. Собрал их Яхим Щаденко, когда отступал от Каменской, грунтом пробиваясь на восток через восставшие станицы. По пути вербовал бедноту и однолошадников, иногородних и казаков, и они уходили к нему с конями и телегами, спасаясь от мамонтовской мобилизации. В Морозовской они должны были соединиться с армией Ворошилова и получить оружие. Сегодня на заре подошел бронепоезд «Черепаха» со штабными вагонами, и один за другим стали подтягиваться — впритык — шумные эшелоны и груженые составы…
В вагоне Ворошилова собрался военный совет. Сведения поступали самые неутешительные. В двадцатых числах мая Ворошилов послал Артема с товарищами в Царицын, чтобы связать в одну задачу царицынский фронт и свое отступление. Много раз обстрелянный в пути, трехвагонный состав Артема пробился к Дону и благополучно переехал мост. На другой день белые напали на станцию Чир, отбросили отряды царицынских рабочих на левый берег и взорвали мост через Дон. Что делалось в Царицыне — теперь было неизвестно, вернее всего — делалось плохое. Морозовцы рассказывали о сосредоточии крупных мамонтовских сил в станице Нижнечирской и в станицах — выше взорванного моста — Калаче и Пятиизбянской. Начальник станции утверждал, что царицынцы отошли от Дона и отдали хутор Логовский (у самого моста) и левобережные хутора — Ермохин, Немковский и Ильменский — и даже будто бы отошли за станцию Кривая Музга, так что белые теперь под самым Царицыном.
У Ворошилова собрались командиры отрядов 5-й армии и наркомы несуществующей более Донецко-Криворожской республики. Настроены были мрачно. Говорили, что отряды вымотались в ежедневных боях, а самое трудное, оказывается, впереди: разбить сильнейшего, хорошо снаряженного немцами, противника и уткнуться во взорванный мост. Была бы помощь царицынских заводов… Но Царицын, вернее всего, уже — Митькой звали… Чинить железный мост голыми руками можно только дуракам… А хотя бы и начали чинить — нужно полгода на это, полгода кормить в голой степи ораву беженцев, полгода отбиваться от казаков. Предприятие неосуществимое…
У всех почти было одно предложение: эшелоны с имуществом и беженцев оставить в Морозовской. Отрядам, каждому на свой риск, пробиваться окружными путями на левый берег. Если Царицын еще цел — собираться в Царицыне, а в худшем случае — итти на Северный Кавказ, где красных сил много и можно воевать.
Говорили резко и категорично. Ворошилов молчал, опустив глаза, лицо его было в красных пятнах. Рядом с ним, положив широкие руки на эфес шашки, сидел Яхим Щаденко — небольшой, коренастый, наголо обритый, похожий обветренным, крепким лицом на кречета.
Высказывались все, кроме позевывающего Пархоменко, кроме Коли Руднева, занятого каким-то неразборчивым письмом, и Лукаша, — этот провел десять дней в арьергардных боях, весь был оборванный, грязный, — подперев щеку, привалясь в угол — спал.
— Товарищи, — сказал Ворошилов, поднимая голову, — сейчас мы все пойдем на собрание с морозовцами… Там в основном будут подняты те же вопросы. Там я вам и отвечу… Но вот что сейчас не терпит промедления… (Руднев мальчишески улыбнулся, протянул ему письмо.) Покуда у нас нет единой базы снабжения — нет и дисциплины… Мы должны теперь же произвести учет всего имущества эшелонов. Здесь, в Морозовской, мы должны создать единую базу снабжения армии. Образована особая комиссия учета, в нее входят товарищи Руднев и Межин. Этим товарищам вы доверяете? («Доверяем, доверяем».) В штаб армии передано вот это письмо… — Он разгладил на столе запачканный листочек, исписанный чернильным карандашом. — Это письмо нашли в пиджаке одного из анархистов из отряда «Буря». Впрочем, оно подписано…
Руднев, — близоруко наклонившись:
— Фамилии нет, Клим, подписано просто — «Рыжий»…
— Это дела не меняет… Письмо адресовано какой-то Жене, в Одессу…
Руднев опять:
— Позволь, я уже разобрал. — Ворошилов подвинул ему письмо, и Руднев, морща нос, начал читать:
«Женька, дорогая… Мы который месяц тащимся в своих блиндированных вагонах. Я уже не рад, что связался с анархистами, — половина — заядлые бандиты и все такое, — словом — сифилитики. Шестерых мы по дороге уже прикончили. Для тебя берегу скунсовую шубу, купил ее в Харькове, в буржуазной квартире. И еще тебя ждет что-то… Так по тебе скучаю — все бы кинул к чорту. Жалко, с собой много не возьмешь. У нас золота в монетах и плавленого — двенадцать бочонков, меховое барахло и сукно диагональ — восемьсот аршин, — купили в Елисаветграде у жидов. Вернусь в Одессу — мы с тобой погуляем, только, сука, не гуляй с другими, — я об этом подумаю, — вся кровь свертывается… Нашему отряду надоела эта петрушка: вчера на конфедерации единогласно пришли: ликвидировать Ворошилова и весь штаб. Тогда армия сразу разбегится, наш блиндированный эшелон будет пробиваться, куда хочет».
— Вот все существенное из письма, — сказал Руднев и покосился на Климента Ефремовича. Ворошилов слушал, прикрыв глаза рукой, — по сжатому рту было видно, что едва сдерживается: что-то его в этом письме насмешило. Проведя по глазам, сказал:
— Товарищи, документ красноречивый… Я предлагаю комиссии начать работу сейчас же…
Несколько тысяч крестьян-иногородних, старых фронтовиков, казаков окружало станичный совет, где делегаты и восемнадцать командиров восемнадцати отрядов из восемнадцати волостей, откликнувшихся на призыв Яхима Щаденко, заседали вместе с командирами 5-й армии.
Окна были раскрыты, и толпа, поднимая пыль под знойным солнцем, размахивая винтовками, а то и косами, топорами, кольями, поддерж