Неужели правда, что Родни взял ссуду из собственных накоплений?
Родни разозлился. Вспыхнув, он сердито спросил:
— Кто проболтался?
Джоан объяснила, а потом поинтересовалась:
— А почему он не мог получить деньги обычным способом?
— С сугубо деловой точки зрения ссуда недостаточно подстрахована. Сейчас трудно получить деньги под ферму.
— Тогда почему ты дал ему денег?
— О, я не беспокоюсь. Ходдесдон вообще-то отличный фермер. Его подкосила нехватка средств и два неурожайных года подряд.
— Но факт остается фактом — дела у него плохи, и он вынужден добывать деньги. По-моему, дело это весьма ненадежное.
И тут Родни совершенно ни с того ни с сего вышел из терпения.
Он разве не достаточно ясно ей объяснил, в каком положении оказались фермеры по всей стране? Она, видимо, не понимает, какие у них трудности, сколько препятствий им приходится преодолевать и до какой степени недальновидна политика правительства? Вскочив на ноги, он сделал подробное сообщение о положении в сельском хозяйстве Англии, а затем с пристрастием и гневом расписал конкретные трудности старого Ходдесдона.
— Такое может случиться с каждым. И не важно, насколько этот фермер сметливый и работящий. Это могло бы случиться со мной, окажись я на его месте. Недостаток средств и невезение. И в любом случае, извини, Джоан, тебя это не касается. Я не вмешиваюсь в домашние дела и в воспитание детей. Там твоя епархия. Тут — моя.
Она была обижена — больно обижена.
Чтобы Родни говорил с ней так резко — это было совсем на него не похоже. Они впервые едва не поссорились.
И все из-за какого-то надоедливого старика Ходдесдона. Родни совсем потерял голову из-за старого дурака. По воскресеньям он прогуливался с ним и возвращался, переполненный сведениями о видах на урожай, болезнях скота и прочих не достойных обсуждения предметах.
Он и гостей мучил теми же разговорами.
Вот именно, Джоан вспомнила, как во время пикника у них в саду заметила, что Родни с миссис Шерстон сидят на скамейке и болтают, болтают, болтают.
Они просидели там столько, что ей стало любопытно, о чем таком они говорят, и она подошла. Ведь Родни в самом деле был необычайно воодушевлен, и Лесли Шерстон явно внимала ему с неподдельным вниманием.
И тут выяснилось, что он рассуждает о молочных коровах и необходимости повышать число племенных пород.
Тема, едва ли занимавшая Лесли Шерстон, которая не разбиралась в подобных делах и не интересовалась ими. И все же она слушала терпеливо, не сводя глаз с воодушевившегося, оживленного Родни.
Джоан осторожно сказала:
— Послушай, Родни, ты наверняка наскучил миссис Шерстон такими разговорами. (Шерстоны тогда только переехали в Крейминстер, и они недавно познакомились.)
Родни сник и, смущаясь, попросил у Лесли:
— Простите.
Но Лесли Шерстон ответила, как всегда, быстро и решительно:
— Вы ошибаетесь, миссис Скьюдмор. Мне очень любопытно слушать мистера Скьюдмора.
И глаза у нее так сверкнули, что Джоан отметила про себя: «Надо же, а она с норовом…»
А дальше получилось так, что к ним подбежала, чуть-чуть запыхавшись, Мирна Рэндолф, которая воскликнула:
— Родни, дорогой, ты должен сыграть со мной в следующем сете. Мы тебя ждем.
И с эдакой царственной грацией, какую может позволить себе только общепризнанная красотка, вытянула вперед обе руки, подняла Родни и с улыбочкой потащила за собой на теннисный корт. Хотел он этого или нет!
Повиснув на нем, Мирна на ходу заглядывала ему в лицо.
А Джоан сердито подумала, что все это, конечно, очень мило, но мужчинам обычно не нравятся вертихвостки, которые вот так вешаются им на шею.
И вдруг с холодным любопытством предположила, что вообще-то ведь могут вдруг и понравиться!
Она заметила, что Лесли Шерстон наблюдает за ней. Сейчас Лесли была совсем не похожа на женщину с норовом. Наоборот, у нее был такой вид, словно она очень сочувствовала ей, Джоан. Что было, мягко говоря, совершенно неуместно.
Джоан повернулась на узкой постели. Почему она опять вспомнила эту Мирну Рэндолф? А, ну да, потому что стала думать о том, какое она сама производит впечатление на других. Мирна, надо полагать, ее не любила. Что ж, это как раз хорошо. Девица, которая готова, дай только волю, разбить семью!
Ладно, ладно, какой смысл злиться и волноваться из-за этого сейчас.
Ей следует встать и позавтракать. Может, для разнообразия заказать яйцо-пашот?[312] Ужасно опротивел жесткий, как подметка, омлет.
Однако индус остался глух к ее чаяниям.
— Приготовить яйцо в воде? Вы иметь в виду сварить?
Нет, она не имеет в виду сварить, объяснила Джоан.
В гостиницах, она знала по опыту, яйца всегда варят вкрутую. Она попыталась растолковать индусу, в чем состоит искусство приготовления яиц-пашот. Тот замотал головой.
— Выпускать яйцо в воду — яйцо вытекать. Я приготовить для мемсаиб хорошую яичницу.
Итак, Джоан получила хорошую яичницу из двух яиц, основательно прожаренную и с двумя затвердевшими, плотными, белесыми желтками. Вообще-то, решила она, омлет все-таки лучше.
Завтрак длился недолго. Она поинтересовалась, не слышно ли чего насчет поезда, но никаких новостей не было.
Вот так, все ясно и понятно. Ей предстоит еще один бесконечно длинный день.
Но сегодня она, по крайней мере, разумно им распорядится. Она поступала неправильно, просто проводя кое-как время.
Она — пассажир, ожидающий поезда на железнодорожной станции, и это, вполне естественно, заставляет ее нервничать и дергаться.
Предположим, она будет рассматривать данную ситуацию как период отдыха и… да, самодисциплины. Своеобразного аскетизма. Именно так это называется у католиков. Они становятся аскетами и возвращаются в мир духовно обновленными.
Отчего бы и мне, решила Джоан, не почувствовать себя духовно обновленной.
В последнее время она, возможно, вела жизнь слишком вялую, расслабленную. Слишком приятную, слишком ровную.
Гневливая мисс Гилби словно стояла рядом с ней и гудела таким памятным, в диапазоне духовых, голосом: «Дисциплина!»
Только на самом-то деле она говорила это Бланш Хаггард. Ей она посоветовала (не слишком, право, любезно с ее стороны):
«Не будь такой самодовольной, Джоан».
Это было некрасиво. Потому что Джоан вовсе не была самодовольной, во всяком случае, по-глупому самодовольной.
«Думай побольше о других, милочка, а о себе — поменьше».
Что ж, она всегда так и поступала — всегда думала о других. О себе она вообще почти не думала, уж, во всяком случае, в первую очередь. Эгоисткой она не была никогда — заботилась о детях, о Родни.
Аврелия!
Почему она вдруг вспомнила об Аврелии?
Почему увидела так ясно лицо старшей из дочерей — ее вежливую, чуть-чуть высокомерную улыбку.
Аврелия, без всякого сомнения, не способна была оценить мать по достоинству.
Слова, которые она могла иногда наговорить, очень язвительные слова, еще как задевали. Нельзя сказать, чтобы она грубила, но все же…
А что же тогда?
Это ее сдержанное изумление, поднятые брови. То, как она невозмутимо удалялась из комнаты.
Аврелия конечно же была к ней привязана, все дети были к ней привязаны…
А были ли?
Были ли дети привязаны к ней — или она была им совершенно безразлична?
Джоан привстала со стула, а затем опустилась опять.
Откуда берутся подобные мысли? Почему она об этом задумывается? Такие опасные, неприятные мысли. Надо выкинуть их из головы… постараться не думать об этом…
Голос мисс Гилби… пиццикато.
«Не стоит отгонять от себя мысли, Джоан, моя милочка! Ты не должна видеть только внешнюю сторону вещей, потому что так проще и из желания уберечь себя от боли».
Может, она поэтому хочет отогнать тяжелые воспоминания? Чтобы не причинять себе боли?
Потому что они разумеется болезненны…
Аврелия…
Была ли привязана к ней Аврелия? По крайней мере, хорошо ли относилась к матери?
Все дело в том, что Аврелия была необычная девочка — холодная, рассудочная. Вообще-то говоря, из троих детей именно Аврелия заставила родителей узнать, что такое настоящее волнение.
Замкнутая, послушная, спокойная Аврелия. Какое они испытали потрясение!
Какое потрясение испытала Джоан!
Она вскрыла конверт, совершенно не догадываясь о том, что внутри. Адрес был нацарапан безграмотно, коряво, и ей показалось, что письмо от кого-то из ее подопечных пенсионеров.
Джоан читала, но смысл слов не сразу доходил до нее:
«Вы должны знать, что ваша старшая дочь путается с доктором из санатория. Целоваться в лесу позор, с этим надо покончить».
Джоан уставилась на замусоленный листок бумаги, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота.
Какая мерзость… гнусность…
Она слышала об анонимных письмах. Но никогда прежде не получала их. От этого в самом деле мутит.
Ваша старшая дочь — Аврелия? Неужели Аврелия? Путается (до чего же гадкое словечко) с доктором из санатория. С доктором Каргилом? Этим прославленным выдающимся специалистом, который достиг крупных успехов в лечении туберкулеза, мужчиной, который старше Аврелии по меньшей мере лет на двадцать, мужем очаровательной, хотя и больной жены?
Что за бред!
И в эту минуту сама Аврелия вошла в комнату и спросила со сдержанным интересом, потому что Аврелия никогда не была чрезмерно любопытна:
— Что-то случилось, мама?
Джоан, зажав в трясущейся руке листок, едва нашла в себе силы, чтобы ответить.
— Я не думаю, что стоит тебе это показывать, Аврелия. Это… так отвратительно.
Голос у Джоан дрожал. Аврелия, удивленно вскинув тонкие брови, спросила:
— Что-то в письме?
— Да.
— Обо мне?
— Тебе лучше не читать, детка.
Однако Аврелия пересекла комнату и спокойно вынула листок из ее руки.
С минуту она читала, а затем, вернув письмо, произнесла задумчиво и отстраненно: