Но даже такой не особо впечатляющий эффект возникновения воды был все же любопытен — он давал возможность почувствовать… реальность. А что такое реальность?
Мираж, думала Джоан, мираж. Звучит весомо. О чем это она думала? А, конечно, о Тони, о том, до чего неслыханно эгоистично и необдуманно он повел себя.
Повлиять на Тони всегда было крайне трудно.
С виду мягкий, покорный, он тихо, с милой улыбкой делал все по-своему. Тони никогда не был привязан к ней так, как должен быть привязан сын к матери. Говоря откровенно, он всегда больше любил отца.
Она вспомнила, как Тони, семилетний малыш, среди ночи вошел в гостиную, где спал Родни, и объявил спокойно и деловито:
«По-моему, папа, мне попалась поганка вместо съедобного гриба, у меня ужасно болит живот, и, наверное, я умру».
Оказалось, что поганка, как и грибы вообще, ни при чем. У мальчика был острый аппендицит, и его в тот же день прооперировали. Но ей до сих пор непонятно, почему ребенок разбудил Родни, а не ее. Было бы куда естественней, если бы Тони пришел к матери.
Да, с Тони было нелегко во многих отношениях. Ленился в школе. Кое-как занимался спортом. Он был очень хорошеньким ребенком, и Джоан с удовольствием брала его всюду с собой, но ему это не особенно нравилось и, к ее досаде, он умел в буквальном смысле испариться именно тогда, когда она искала его.
Защитная окраска — так называла это Аврелия, вспомнила Джоан. «Тони гораздо лучше нас умеет использовать защитную окраску», — говорила она.
Джоан не слишком отчетливо понимала, какое значение она вкладывала в эти слова, но они все же исподволь обижали ее…
Она взглянула на часы. Прогулка не должна чрезмерно ее разгорячить. Пора вернуться в гостиницу. Утро выдалось чудесное, никаких приключений, никаких неприятных мыслей, никакой агорафобии…
В самом деле, вдруг возмутился внутренний голос, ты говоришь будто больничная сиделка. Что с тобой, Джоан Скьюдмор? Ты больная, умственно неполноценная?
Чем ты гордишься и почему так насторожена? Что особенного в том, чтобы нормально провести хорошее утро?
Джоан поспешила вернуться в гостиницу и очень обрадовалась, увидев консервированные груши, которые ей подали для разнообразия.
После ленча она пошла к себе и прилегла.
Если бы удалось поспать до чая…
Однако ни о каком сне не могло быть и речи. Голова работала четко. Она лежала с закрытыми глазами, тревога и страх не покидали ее, будто она чего-то ожидала… была начеку, готовилась защититься от затаившейся где-то рядом опасности. Даже ее мышцы непроизвольно напрягались.
Я должна расслабиться, думала Джоан, должна расслабиться.
Но расслабиться не получалось. Тело стало деревянным, скованным. Сердце билось немного быстрее, чем обычно. В целом ощущение было ей чем-то знакомо. Она сосредоточилась и наконец нашла верное сравнение — как в приемной у дантиста.
Ожидание чего-то заведомо неприятного, желание убедить себя, что это не так, заставить себя не думать о предстоящем и уверенность, что пытка ближе с каждой минутой…
Но какая пытка… чего она ждет?
Что должно случиться?
Ящерицы, решила она, скрылись в щели… потому что приближается буря… затишье… перед бурей… ожидание… ожидание…
Господи Боже, опять мысли путаются.
Мисс Гилби… дисциплина… самопознание…
Самопознание! Надо углубиться в себя. Кажется, полезно что-то повторять… Что именно? Что это? Теософия? Буддизм…[318]
Нет-нет, надо придерживаться собственной веры. Подумать о Господе. О любви к Господу. Господь… Отче наш, сущий на небесах![319]
Ее собственный отец, с его квадратной, ровно подстриженной капитанской бородкой, внимательными голубыми глазами, любил, чтобы и в доме был порядок, как на корабле. Благодушный солдафон, типичный отставной адмирал. И мать, высокая, худая, нескладная, неряха, такая добрая, что люди готовы были ей все простить, даже если она их бесконечно раздражала.
Мать ходила в гости в странных перчатках, мятой юбке и шляпке, косо пришпиленной к копне седых, с металлическим блеском, волос, и совершенно не подозревала, что выглядит как-то не так. А адмирал всегда обрушивал свой гнев на дочерей и никогда на жену.
…Вы почему, девчонки, не можете присмотреть за матерью? Как позволили ей выйти из дому в таком виде? Не допущу эдакой распущенности! — рычал он.
И три дочери покорно отвечали:
— Да, папа. — А потом, уже между собой: — Он прав, но что с этим можно поделать!
Джоан конечно же очень любила мать, но любовь не мешала ей видеть, что это чрезвычайно безалаберная женщина, чья беззаботность и добросердечие не могут заменить порядка и основательности.
Когда после ее смерти Джоан разбирала бумаги, она с большим удивлением прочитала письмо отца, написанное в день двадцатой годовщины их свадьбы.
Я глубоко опечален, что не могу быть сегодня с тобой, сердце мое. Но мне бы хотелось сказать тебе в этом письме о том, что для меня означала на протяжении всех этих лет твоя любовь и заверить тебя, что сейчас ты мне еще дороже, чем прежде. Любовь твоя — счастье всей моей жизни, и я благодарю Господа за нее и за тебя…
Ей почему-то никогда не приходило в голову, что отец испытывал к матери подобное чувство…
В декабре будет двадцать пять лет, как мы с Родни женаты, вспомнила Джоан. Серебряная свадьба. Как было бы приятно, если бы он написал мне такое письмо…
Она сочинила письмо в уме.
Милая моя Джоан… я почувствовал, что должен написать тебе о том, скольким я обязан тебе… и сколько ты для меня значишь… Ты даже не представляешь, я уверен, что твоя любовь счастье всей моей жизни…
Почему-то, решила Джоан, прервав это упражнение для ума, звучит не слишком убедительно. Невозможно вообразить, что Родни напишет письмо… как бы он ее ни любил… как бы ни любил…
К чему так упрямо твердить об этом? Почему у нее какой-то странный озноб? О чем она думала до этого?
Ну разумеется! Джоан сразу пришла в себя. Она предполагала заняться духовным обновлением. А вместо этого стала думать о земных делах — об отце и матери, которых уже давным-давно нет на свете.
Умерли, оставили ее одну.
Одну в пустыне. Одну в такой противной, похожей на тюрьму комнате.
Где не о чем подумать, кроме себя самой.
Она вскочила. Зачем валяться, если невозможно уснуть?
Она возненавидела эти высокие комнаты с крохотными, затянутыми газом окошками. Стены обступают тебя. Заставляют чувствовать себя ничтожной, похожей на насекомое. Ей захотелось в большую, просторную гостиную с веселыми яркими занавесками и пылающим очагом, и чтобы было много людей… людей, которых можешь навестить ты, которые навестят тебя…
О, поезд ведь должен скоро прийти… он обязан скоро прийти. Или машина, или что-нибудь…
— Я не могу туг находиться, — произнесла Джоан вслух. — Я не могу находиться здесь!
(Говорить с собой, подумала она, очень плохой признак.)
Она выпила чаю и вышла на улицу. Сидеть неподвижно и думать больше нет сил.
Она выйдет и прогуляется, а думать не будет.
От мыслей одно расстройство. Взглянуть хотя бы на тех, кто здесь живет: индус, арабский мальчишка, повар. Можно не сомневаться, что эти никогда не думают.
«Иногда я сидеть и думать, а иногда просто сидеть…»
Кто это сказал? Что за восхитительный образ жизни! Она не будет думать, будет просто ходить. Неподалеку от гостиницы — на всякий случай…
Сделает большой круг. Раз, еще раз. Как животное. Унизительно. Да, унизительно, но что поделаешь. Приходится за собой очень, очень следить. Иначе…
Иначе — что? Она не знает. Понятия не имеет.
Она не должна думать о Родни, она не должна думать об Аврелии, она не должна думать о Тони, она не должна думать о Барбаре. Она не должна думать о Бланш Хаггард. Она не должна думать о пунцовых бутонах рододендрона. (Ни в коем случае не должна думать о пунцовых бутонах рододендрона!) Она не должна думать о поэзии…
Она не должна думать о Джоан Скьюдмор. Но это я сама! Нет, не я. Да, я…
Если тебе не о чем подумать, кроме себя самой, то что ты узнаешь о себе?
— Я не хочу знать! — сказала Джоан вслух.
Звук собственного голоса удивил ее. Чего она не хочет знать?
Сражение, подумала она, я веду безнадежное сражение.
Но против кого? Против чего?
Не имеет значения, решила она. Не хочу знать…
Надо запомнить. Хорошее выражение.
Странное какое-то чувство, будто кто-то идет рядом с ней. Кто-то, кого она хорошо знает. И если повернуть голову… что ж, она поворачивала голову, но никого не оказалось. Совсем никого.
И все же ощущение, что кто-то есть, не покидало ее. Джоан испугалась. Родни, Аврелия, Тони, Барбара — никто из них не поможет ей, никто не сможет помочь ей, никто из них не захочет помочь ей. Им всем безразлично.
Она вернется в гостиницу и отделается от того, кто шпионит за ней.
Индус стоял у решетчатой двери. Джоан немного пошатывало. То, как он уставился на нее, рассердило ее.
— В чем дело? — спросила она. — Что случилось?
— Мемсаиб выглядеть нехорошо. Может, у мемсаиб лихорадка?
Вот именно. Так и есть. У нее лихорадка! Как глупо, что она сама не догадалась.
Она поспешила войти в дом. Надо измерить температуру, найти хинин. У нее где-то был хинин.
Достав термометр, она сунула его под язык.
Лихорадка… ну разумеется, это лихорадка! Сумятица в мыслях… неоправданные страхи… дурные предчувствия, участившееся сердцебиение.
Физическое состояние — ничего больше.
Джоан вынула термометр, посмотрела: 98,2[320]. Если только совсем чуть-чуть выше нормы.
До вечера она кое-как дотянула. Теперь тревога за себя одолела ее не на шутку. Солнце тут ни при чем, лихорадка ни при чем, значит, все дело в нервах.