Карла сжала кончиками пальцев виски, рот ее приоткрылся, казалось, она вот-вот закричит. Но у нее, видно, не хватало сил для крика; прикусив зубами нижнюю губу, она тихонько застонала и опять откинулась на неуклюжем огромном кресле. Прошло некоторое время, и я спросил:
— Что он теперь делает? Он совсем один?
— Не знаю, — сказала она. — Я ведь доходила только до порога. Не знаю даже, где он теперь обретается…
Да, в ту ночь я узнал от Карлы, что Берт уже не представляет спортивное общество «Виктория». Сперва я подумал, что на этом вообще закончилась его карьера бегуна. Подумал, что ему уже никогда не выкарабкаться. Я размышлял об этом без всякой горечи, но и без всякого злорадства. Наверное, я просто удивился, как быстро все произошло. Во всяком случае, мне казалось, что я не испытал никаких других чувств, кроме безмерного удивления.
И еще я помню, как Карла вдруг выпрямилась и сказала:
— Я ужасно замерзла, старина. Принеси мне пальто из передней.
Разумеется, я встал и пошел к выходу, но какое-то инстинктивное недоверие заставило меня обернуться. Я обернулся и увидел, что Карла, схватив бутылку, пытается зубами вытянуть пробку. Я бросился назад. Карла спрятала бутылку у себя за спиной, глаза ее были полны ненависти. Нет, она же не признавала никаких резонов. Силой я заставил ее опять сесть в кресло, держал ее, а она кричала и извивалась. Но я не отпускал ее ни на секунду и наконец, вывернув ей руку, отобрал бутылку. Я прислонился спиной к стене, она стояла передо мной, угрожала мне, молила меня. А потом вдруг на ее лице мелькнуло выражение злобного торжества, она отвернулась, кинулась к окну, распахнула обе створки, начала хватать вещи, которые оказывались у нее под рукой, и швырять их в сад. Она швыряла фотографии в рамках, пепельницы, диванные подушки. И после каждого броска громко хохотала, хлопала в ладоши и сильно откидывалась назад, словно проделывала какой-то цирковой номер…
Никогда не забуду ее яростных жестов, коротких безумных выкриков, выражения злобного торжества в ее глазах… Я наблюдал за ней с содроганием и совсем не заметил, как кто-то открыл дверь. Он был в полосатой пижаме, и лицо его, красивое вульгарное лицо, ничего не выражало, кроме досады. Он кивнул мне. Казалось, он не очень-то удивлен этой встречей. Он кивнул мне и, не глядя на Карлу, вытащил из кармана пижамы вощеный шнурок; согнувшись, приблизился к Карле и прыгнул… Какой дурацкий вид был у него во время этого прыжка! Очутившись рядом с ней, он заломил ей руки за спину и связал их так крепко и уверенно, будто делал это не раз. Потом он толкнул Карлу, она упала на диван и осталась лежать в той же позе, жалобно скуля.
— Ну вот, старина, — сказал Альф. — Она опять пила?
Я покачал головой, молча протянул ему бутылку.
— Я все слышал, — сказал он. — Спал наверху и, к счастью, все слышал. У нас с ней договоренность. У меня с Карлой, — кивком головы он показал на брюки, лежавшие на диване.
— Это твои брюки? — спросил я.
— Да, — ответил он. — Они только что из чистки. Могу сразу захватить их. Хочешь подняться ко мне? Погляди мою комнату. Думаю, она тебе понравится.
— А как же Берт? — спросил я.
Альф пожал плечами и откинул назад волосы, которые после прыжка упали ему на лоб. Не отнимая руки от затылка, он сказал:
— Берту часто хотелось побыть одному. Теперь его желание исполнилось. Он получил то, о чем мечтал. И он нас всех давно обогнал, старина. Такие резвые люди, как Берт, должны предвидеть, что в один прекрасный день, оглянувшись назад, они никого не обнаружат. Может быть, старина, он оказался для нас слишком быстрым. Или мы оказались для него слишком медленными. Выходит одно к одному.
Альф взял свои штаны, заботливо перекинул их через руку и поглядел на Карлу, которая, подтянув ноги, по-прежнему лежала на диване, съежившись в комок, связанная. Она негромко всхлипывала. Альф удовлетворенно кивнул и сказал:
— Скоро это пройдет. Через несколько минут она очухается, ляжет в постель и заснет. А сон у нее на зависть крепкий. Я это хорошо изучил.
Как я мог уйти, как мог покинуть этот дом, понимая, что в нем совершается? Наверное, в этот миг я уже предчувствовал будущее, предчувствовал, что коль скоро дело зашло так далеко, оно не может кончиться благополучно. По-видимому, во мне сработал естественный инстинкт — некий «комплекс свидетеля», вернее, страх перед тем, чтобы стать свидетелем. Именно потому я с такой готовностью ушел из этого дома. Да, я повел себя как человек, который в самую решающую минуту, когда происходят роковые события, отворачивается и закрывает лицо руками, надеясь таким образом сохранить свою свободу и соблюсти невинность. Я не поднялся в комнату Альфа, не остался с Карлой; я с такой поспешностью ретировался, что до сих пор не могу вспомнить, простился ли я с ними обоими.
В саду валялись подушки и пепельницы, которые Карла швырнула из окна, но я не осмелился их поднять, я прошел мимо них, миновал ворота, перебрался на другую сторону улицы и быстро зашагал; я шагал до тех пор, пока не очутился вне пределов досягаемости.
Только на мосту я остановился. Закурил, прикрывая ладонью огонек спички. Уже тогда я понял, что для меня теперь окончательно отрезаны все пути к старому. Появился новый мощный фактор. Нас разлучил поступок Берта на беговой дорожке, один его шаг, который навсегда покончил с Дорном, навеки «победил» его. Теперь к этому прибавилось мое нежелание, моя неохота стать очевидцем роковых событий, страх перед тем, что когда-нибудь судьба призовет меня в качестве свидетеля. Мое единственное желание было отвернуться, закрыть глаза. Только бы избежать ужасной перспективы стать свидетелем!
Да, в ту пору я боялся стать тем, кем уже фактически давно был — свидетелем жизни Берта. Ничего я так не страшился, как того, что какое-нибудь событие вынудит меня свидетельствовать за Берта Бухнера или против Берта Бухнера. Слишком близко я его знал. А равнодушие, которое я к нему испытывал, казалось мне не столь уж надежным. И все это я понял в ту ночь после посещения Карлы, в ту ночь на мосту. Но я понял и другое — необходимость предпринять нечто, дабы покончить с прошлым, дабы вырваться из заколдованного круга, из круга, который включал как свидетеля и меня. Да, я должен был, так сказать, отряхнуть прах от своих ног…
И тут у меня возник план написать его историю, впервые зародилась мысль рассказать о судьбе бегуна, круг за кругом. Я задумал рассказать историю Берта, рассказать о его беге ради спасения собственной жизни. Решил написать эту книгу потому, что необходимо было понять его, понять себя. Я хотел понять, как образовалось магнитное поле, затянувшее нас, словно мы были железными опилками. Я хотел все осмыслить, понять, чтобы забыть.
Вот первый круг. Начало всего: тень бегуна под прямыми лучами солнца. Только тень. Тень бегуна, падающая на стену и странно надломленная в том месте, где стена соприкасается с землей. Кажется, будто ноги отделились от туловища.
Первая точка отсчета совершенно ясна, а стало быть, ясна и последняя точка. Между этими точками пролегла история Берта. Когда я буду ее пересказывать, в душе моей проснутся самые противоречивые чувства, даже ненависть. Все эти чувства я с радостью приемлю, если только они помогут мне обрести ясность.
Я непременно приступлю к этой истории, может быть, даже сегодня; ведь мне вовсе не обязательно знать конец, а главное, вовсе не обязательно придерживаться привычной последовательности; я могу описывать события совсем в другом порядке, в зависимости от их важности для меня лично. Поступая так, я всегда буду иметь в перспективе конец, единственно мыслимый конец.
…Неужели уже прозвучал звонок, возвестивший о начале последнего круга?
Нет, нет, впереди еще целых два круга. Можно подумать, что преимущество Берта заколдованное, ведь ни Хельстрём, ни Сибон до сих пор не предпринимают попыток обойти его. Неужели они не идут на обгон только из-за благоразумия?
Сколько же надо иметь благоразумия, убежденности, веры в себя, чтобы даже сейчас, на предпоследнем круге, не поддаться соблазну, приберечь силы и не стараться обогнать Берта!
Я вижу фотографов, которые собираются у финиша, вижу одетых в белое секундометристов, восседающих на своих узких крутых лесенках. А вот и Ларсен; в красной куртке он похож на редиску; рядом с ним распорядитель, в руках у него белая лента, которую за несколько минут до конца соревнований протянут между двумя столбиками. К беговой дорожке не спеша подтягиваются толкатели ядра и прыгун с шестом, оба запястья у него перетянуты бинтами. Взгляды присутствующих все настойчивей устремляются к финишу. Кто придет первым? Кто разорвет белую ленточку? Да, сегодня, наверное, будет установлен новый рекорд. Если Берт не сойдет с дистанции, он поставит новый европейский рекорд. Нет, он обязательно сойдет с дистанции, замедлит темп, отстанет от других. Разве не так?
Разве он не должен заплатить за то, что начиная с первого круга подверг свое сердце и легкие чудовищным перегрузкам?
Но Берт все еще на двадцать метров впереди Хельстрёма и Сибона; он вытянул шею, словно курица, пьющая воду. Он уже не ударяет всей ступней о дорожку, только часть его ноги касается дорожки; сейчас он похож на человека, переносящего тяжести, на человека, которого непосильный груз пригибает к земле. И он уже не делает эти свои короткие шажки, при которых казалось — его ступня вколачивала в дорожку облачка пыли. Что это? Он пошатнулся? Может быть, от порыва ветра, ударившего в грудь?
Какое у него измученное лицо? О чем он думает? Думает ли он о Викторе и о многочисленных преследователях, появившихся тогда на горизонте? Вспоминает ли намеренно те мгновения смертельного ужаса? Вспоминает ли их, чтобы быть уверенным в том, что выложился до конца? Но, возможно, смертельный ужас не такое уж радикальное средство, как Берт думает. Что будет с ним тогда? Что будет с ним, если свободный, не омраченный страхом бег даст более высокие результаты, нежели бег ради спасения от опасности? Что будет, если тайная стратегия Берта себя не оправдает? Не верю я в то, что от смертельного страха в человеке просыпаются неведомые силы!