Хлебозоры — страница 4 из 42

ле войны остаться в армии и наверняка бы выслужился до генерала, если бы не контузия. Еще с фронта он писал моей матери письма, которые теперь лежали в медном чайнике вместе с отцовскими, и сообщал о своих геройских делах. Я часто перечитывал эти письма, его и отца, сравнивал, и сразу было видно, кто ведет свой род от великанов, а кто — от маленьких, обыкновенных людей. Еще при живом отце я читал эти письма и таил грех — завидовал сыновьям дяди Федора и чувствовал какое-то щемящее разочарование за себя и отца. Почему он был не такой боевой и храбрый, как дядя? Ни городов не брал, ни орденов не получал из рук командующего фронтом Рокоссовского? Однажды не стерпел и спросил отца, что думал. Отец тогда сидел на кровати, долго молчал, теребил виновато край подушки, а потом сказал:

— Меня же, Степа, в сорок втором убило. Если в тогда не убило, может, и я тоже стал…

И вдруг ткнулся в подушку, отвернулся и заплакал.

Мать в это время мыла пол в горнице и, видно, все слыхала. Она отхлестала меня половой тряпкой, загнала под печь и, сердитая, всклокоченная, села к отцу на кровать. Она хотела погладить голову отца, но руки были грязные, и тогда все-таки погладила его запястьем. Потом опустила свою голову на отцово острое плечо, накрытое одеялом, и тоже заплакала. Плакала и держала на весу руки с растопыренными пальцами, чтобы не запачкать постели. Глядя на них, и я заплакал…

Отцу я больше подобных вопросов не задавал и твердил про себя, что мой отец — тоже храбрый и героический солдат, придумывал всякие истории, как он закрывал грудью амбразуру и ему из пулемета порвало легкие, или как в него попала мина, но не взорвалась, поэтому в госпитале его не оперировали. Просто саперы обезвредили и вынули ее из груди. О таком случае я читал в старых газетах.

Дядя Федор любил отца и очень жалел, что не успел на похороны. Он и правда по нескольку раз в год лежал в госпитале, надеясь все-таки излечить контузию и снова пойти служить.

— Эх, Павло! — говорил он отцу. — Жалко, прямо не могу! Ведь на Победу мне бы подполковника дали. А то, может, и через звание! Ты понимаешь, нет? Сейчас-то уж генерала бы получил!

— Понимаю, понимаю, — тихо кивал отец. — Что сделаешь, война…

— Да не война! — резал дядя Федор. — Собственная дурость!.. Мне ведь ординарец каску давал! Говорит, наденьте, товарищ майор! Так просил, так просил… А я — что? Как всегда грудь нараспашку и — вперед!.. Дура-ак!

Если рядом оказывалась его каска — а она была рядом частенько, — он с силой пинал ее и клонил голову. Говорил он всегда громко, как все глухие, а потом незаметно, будто почесывая возле уха, приставлял к нему ладонь и слушал. После войны за эту каску дяде дали прозвище — Шлем. В глаза то по привычке величали, разговаривали уважительно, а случится увидеть на дороге, так обязательно говорили — вон, Шлем опять куда-то покатил! С фронта дядя Федор привез много всякого трофейного добра. От станции до Полонянки на своем мотоцикле приехал, и, говорили, полная коляска была и два мешка на заднем сиденье, с рулонами хрома. Правда, он все тут же раздал односельчанам, раздарил на своих встречинах кому настенные часы, кому аккордеон, кому мануфактуры на костюм. Даже мотоцикл хотел подарить моему отцу — все думал вылечиться поскорее да назад, в армию.

Приехал дядя Федор и даже в избу не зашел, сразу на кладбище позвал. Мать засуетилась, хотела прихватить с собой водки и закуску, чтоб помянуть на могиле, но дядя скомандовал, чтоб мы садились на мотоцикл. До кладбища пешком — рукой подать, — но мы поехали на мотоцикле. А еще дядя добавил:

— И вообще: мне не наливай и не подавай! Тебе же хуже будет. Я пьяный дурной делаюсь.

На кладбище мы встали у отцовой могилы, дядя свой шлем снял, голову опустил. А вокруг мотоцикла уже ребятня вертится, Колька Смолянин за руль сел и загудел.

— Значит, схоронила Павла? — отчего-то спросил дядя Федор. — Ну и как дальше жить собираешься?

— Как-нибудь, — тихо проронила мать. — Теперь-то не пропадем, не война. Если что — люди помогут…

— Чего? — не понял дядя. — Кто поможет? Он, что ли?

— Люди, говорю, — мать разгладила подсохший песок на могиле.

— Ну-ну, кроме брата родного никто не поможет, — проворчал дядя. — А почему крест поставили? Кто приказал?

Мать замялась.

— Он сам хотел… Говорил… В бога не верю, а под крестом…

— Отставить! Здесь солдат лежит, звезда полагается!

Он держал каску на сгибе левой руки, а другую тянул по шву, будто в почетном карауле.

— Эй, Шлем! — вдруг крикнул Колька Смолянин. — Дай прокатиться?

Дядя не услышал, но я погрозил Кольке кулаком.

— Чего ты вертишься? — одернул меня дядя Федор. — Возле отца стоишь, возле солдата!.. Кто здесь лежит? Кто, спрашиваю?

— Папка, — сказал я.

— Ну то-то! Стой как полагается! Балбес же растет!..

— Не кричи на него, — не поднимая глаз, сказала мать. — И не одергивай.

Дядя Федор смерил мать взглядом, уставился на крест.

— У меня голос такой… Строгий, командирский.

С кладбища мы вернулись домой и стали созывать на поминки. Впрочем, особенно-то и звать не пришлось: все в Великанах помнили, и скоро к нашей избе пошли мужики и бабы, приехавшие с полей, «инвалидная команда» и старики из-под отцветающей черемухи на берегу Рожохи. Стол накрыли во дворе, не ахти какая еда была, вместились все сразу, только ребятишки, как водится, висли на плетне и жевали поминальные блины. Меня дядя посадил рядом и не отпускал от себя. Я знал, что ребятишки ждали не блинов, а меня с мячиком, которым теперь я владел. За столом командовал дядя Федор, поэтому все молчали, а он говорил. Он рассказывал про моего отца и сначала не пил, лишь поднимал полный стакан за помин души и ставил назад. Если бы он стал говорить о его подвигах, я бы в рот ему глядел, но дядя, наверное, сам об отце знал не много, все то, что знали все. Правда, он говорил хорошо, складно, как радио возле клуба, и фронтовики, привыкшие к дисциплине, перебить его не смели. Я потом много раз каялся за ту минуту — черт меня дернул за язык! — когда попросился у дяди пойти играть в лапту. Но ребятишки на плетне уже изнывали от ожидания, махали мне, звали, и колья под ними трещали и опасно клонились во двор (мне же потом забор городить).

Дядя Федор, услышав просьбу, опустил голову и шея его побагровела.

— Мячик у меня, — я показал мячик. — Колька подарил…

Он взял мячик и вдруг с силой бросил его через плетень. Ребятню как ветром сдуло. Лицо у дяди перекосилось, он схватил стакан и выпил в два глотка. Колька Смолянин сидел на мотоцикле за воротами и, пригнувшись к рулю, гудел на высоких оборотах.

— Та-ак, — протянул дядя. — Отца твоего поминаем, а ты играть? Хорош дух, не надо двух..

— Да пусть идет, — сказала мать. — Ребенок же…

Дядя налил еще стакан и выпил. Я сидел уже верхом на лавке, готовый перекинуть вторую ногу и вылететь за ворота, однако он положил мне руку на плечо и развернул к себе.

— Вот, значит, какой ты растешь… А ты мне что говорила? — Он глянул на мать. — В чем мне клялась? Видишь теперь?.. Кровь, она и есть кровь. Порода…

— Ну, Федор, тебе совсем пить нельзя! — рассердилась мать. — Чего ты начал-то? Чего?

— А я предупреждал — не наливай! — отрубил дядя и выпустил мое плечо. — После контузии я дурной делаюсь!

— Да ты вечно контуженный, — отмахнулась мать. — Сиди-ка лучше и говори. Ты хорошо говоришь… Не надо сегодня шуметь. Поминки…

— Кому, видно, поминки, а кому — гора с плеч… — дядя пристукнул кулаком.

Гости сидели потупясь, инвалиды шваркали самокрутками, обжигая пальцы. Я придвинулся к матери и ощутил, как дрожит ее рука у меня на темени. На лаптошной поляне звонко ойкнул под битой мой мячик, взвился в небо и шлепнулся далеко от нас…

— Разрешите обратиться, товарищ майор? — вдруг весело спросил дядя Леня. — Слово имею!

— Отставить! — рявкнул дядя. — А ты что сюда пришел? Звали?

— Перестань, Федор! — оборвала его мать. — Он гроб делал, хоронил. Без него бы…

— Обошлись и без него бы! Это ты все привечаешь, ты! Как же!

За столом совсем стало тихо, и барашек закричал пронзительно и жалостно, словно от стада отбился. Бабы вдруг спохватились, начали выходить из-за стола, заговорили разом про избы, про ребятишек и хозяйство, кланялись и тянули за собой своих мужиков. И жена дяди Лени, тетка Маруся, тоже потянула своего. Однако дядя Леня тихонько выматерился и, выдернув руку, подпер ею подбородок. Мать стала уговаривать, мол, посидите еще, помяните, а коров рано доить, успеете, но все это уже было лишним: друзья и соседи стоя пили посошок, желали отцу моему земли пухом и уходили. Скоро за столом остались мы с матерью, дядя Федор и дядя Леня с женой. Я чувствовал, что произошло что-то неловкое, нехорошее и оно еще не кончилось, поскольку дядя Федор сидел багровый, а мать расстроенная.

— Спасибо, братец, — сказала она. — Устроил поминки, разогнал людей…

— А ты, Дашка, молчи! — обрезал он. — Каково мне людям в глаза смотреть, подумала?.. Это ты зенки свои бесстыжие выкатила! Плюй в глаза, так все божья роса… А мне, герою войны?!

— Герой! Кверху дырой! — бросила мать. — Да лучше бы ты и не приезжал!

— Чего?.. А! Конешно, родню свою можно и побоку! — дядя вскочил. — Только Павло мне был брата роднее! Потому что человек он был! Человек! Защитник отечества своего! Не как этот! Крыса тыловая!

— Пошли, пошли, — зашептала тетка Маруся. — Не связывайся, Лень. Видишь, не в себе человек! Потом скажешь…

— Нет, я сейчас скажу! — Дядя Леня опрокинул скамейку и подошел к моему дяде.

— Ну, что ты мне скажешь? — взвинтился тот. — Что ты скажешь мне, боевому офицеру?

— Да я вам сейчас обоим! — воскликнула мать и выдернула из плетня палку. — Совесть-то поимейте, на поминках! Пошли все отсюда! Глядеть стыдно! Люди увидят…

— Успокойся, Дарья, — трезво сказал дядя Леня. — Я с ним драться не буду. Я только скажу…

— Говори, говори! — подзуживал дядя Федор, наступая и нехорошо бледнея. — А? Не слышу?