Хлебозоры — страница 6 из 42

Суворовским училищем он меня покорил. Кто из великановских ребятишек не хотел бы туда попасть?.. Но перед глазами были испуганная, плачущая мать, полуживой отец, безрукий дядя Саша Клейменов, другие инвалиды и сам дядя Федор. Он всегда хорохорился, но я-то видел, как иногда у него перекашивается лицо, пучатся глаза, и тогда он судорожными, корявыми руками закрывал его, убегал и уже на бегу не выдерживал — начинал постанывать, а потом сдавленно орал и катался по земле. Во время приступов он старался спрятаться, когда недослышал — крадучись приставлял ладонь к уху: только бы его не считали больным. Я все это видел и представлял себе войну не такой, как в кино. В пятидесятых годах фильмы о войне были черно-белые и там не видно было, что кровь — красная и ее много. Черно-белая кровь не пугала, казалась не опасной, тем более она сливалась с черно-белой же землей. В том кино много кричали «ура!» и лавина наших танков, солдат сметала напрочь глуповатых, крысоподобных фашистов. Но откуда же тогда брались инвалиды, сидящие под черемухой? Откуда похоронки, вдовы и сироты? Или только в наших Великанах мужики такие непутевые, что их так много убивало и калечило?

Я не видел настоящей войны, но представлял ее совсем другой. Однажды мы с мамой косили за Рожохой и я расхватил себе палец о литовку. Наверное, от того, что был разгорячен работой, кровь брызнула фонтаном, облила и косу, и рубаху, и скошенную траву. Мать перевязала рану, повела домой и дорогой успокаивала, что на фронте ранят куда сильнее и что надо терпеть, как терпел папка. И я терпел, однако ночью поднялась температура и в полусне-полуяви я увидел войну. Вернее, берег Рожохи с голой черемухой, а на нем — великановских инвалидов, только что раненных. Из них хлестала кровь, а они катались по земле и орали, как дядя Федор во время приступа. А над ними стояли воткнутые в землю косы. Не было ни взрывов, ни стрельбы и даже гимнастерок с медалями…

Наверное, я тоже в бреду кричал, потому что, когда очнулся, увидел над собой отца.

— Покричи, покричи, — говорил он. — Когда кричишь — легче бывает, не так болит.

Нет, я больше никогда не видел этого сна и не видел этой страшной картины при слове — война. Точнее, не всегда видел. Ведь это слово можно произносить по-разному и слышать по-разному. Иной раз в чьем-нибудь разговоре с языка не сходит — война, война, война… Но, бывает, раз скажут и как в душу крикнут, как будто самого ранят.

А дядя Федор знал, чем взять. С полчаса мы с ним ходили строевым по двору, распугивая кур, но когда мне надоело тянуть носок босых ног, дядя Федор достал из своего арсенала парабеллум, посадил в коляску мотоцикла и повез в овраг за поскотину на огневую подготовку. Там он объяснил первый солдатский принцип учения.

— Если не доходит через голову — дойдет через ноги, — сказал он. — За каждый промах — три круга по берегам оврага.

Сначала он сам влепил три пули в березовый пень, затем дал пистолет мне. Я выпалил три раза и девять раз обежал овраг.

— Бестолочь, — заключил дядя. — У тебя в руках не топор и не лаптошная бита, а боевое оружие для поражения живой силы противника в ближнем бою.

— Оно немецкое, — сказал я. — Из русского я бы попал.

— Отставить разговоры! — прикрикнул дядя и полез на четвереньках из оврага. — Надо уметь из всякого, понял? Если у тебя в бою кончатся патроны, надо брать вражеское оружие.

— А у меня патроны не кончатся, потому что стрелять будет не в кого! — заявил я.

— Это еще почему?

— Потому что если будет война, то атомная, — я тоже выбрался из оврага и сел, свесив ноги. — А мужики говорят, стрелять не в кого будет. Атомом дыхнул и все, каюк…

Дядя Федор вдруг задышал тяжело, закрутил головой и стал кричать:

— Дурак! Ты чего болтаешь?! Ты чего трекаешь?! Типун тебе на язык!

Он завел мотоцикл и, забыв надеть каску, помчался прямо по кочкам и рытвинам. Я побежал за ним, закричал, но он меня не слышал. Когда я приплелся домой, дядя Федор драл прутом Басмача. Басмач визжал и крутился на короткой привязи, а рядом лежала задавленная им курица.

— А тебе — три наряда вне очереди! — объявил он. — Завтра на покос! В летние лагеря!

Мы собирали сидор с провизией, инструменты, а я смотрел, возьмет ли он с собой пистолет. Дядя Федор не взял, однако учение на покосе продолжалось. По утрам он гонял меня по скошенному лугу, затем разводил огонь, грел завтрак; тем временем я стоял возле шалаша с молотком в вытянутой руке — тренировал крепость мышц. Косить я уже был привычный, к тому же впервые мы косили на широком, нормальном лугу, а не по кочкам и еланям, не ночами, как это было всегда. Дядя сходил в правление, там стукнул кулаком по столу и ему отвели покос на колхозной земле как заслуженному на фронте офицеру. Так что было где разгуляться. Мы махали косами, сбивали траву в волнистые влажные рядки. Дядя в первый день ходил передом, однако на следующий я стал подрезать ему пятки. Он не хотел сдаваться, но и не хитрил, не придумывал причин, чтобы оправдать свою слабость. Он вдруг начинал белеть, сильно потел, иногда его качало, и, боясь упасть на прокосе, он втыкал косу, держался за нее и правил бруском полотно. Это походило на то, как он крадучись приставлял к уху ладонь, когда недослышал. И все-таки шел впереди чуть ли не до вечера. Наверное, ему было стыдно уступать двенадцатилетнему парнишке, он злился и от этого страдал еще пуще. Мне бы отстать, уступить ему — у меня и коса была меньше, и прогон yже, по силам, но мальчишеский азарт брал верх.

Вечером, когда спал зной и утих гнус, когда косить стало — милое дело, дядя Федор бросил литовку, схватился за голову и упал в траву. Он не успел даже отбежать, чтобы я не видел приступа. Он катался по земле и орал, зажимая себе рот. Я перепугался, на миг остолбенел, потом кинулся к нему, но он отпихивал мои руки, уползал в траву и, сдавливая крик, скрипел зубами. Приступ прошел так же резко, как и начался. Дядя Федор сел, отнял руки от лица и долго тупо смотрел перед собой. Я принес котелок с водой, он напился, облил голову.

— Вот такие дела, Степан, — сказал он тихо, и лицо его порозовело. — Ты не бойся, когда… И не смотри. Что тебе смотреть-то? Прошло ведь, и совсем не болит голова… Ну? Чего расселся? Давай еще ручки по две пройдем до заката.

Он снова встал впереди, старательно выкосил примятую траву и пошел дальше, захватывая прогон вдвое шире моего. Я больше не поджимал, делал вид, что отстаю, а дядя Федор оглядывался и покрикивал:

— Вперед, Степка! Вперед, суворовец!

А утром как ни в чем не бывало он вручил мне молоток и велел качать мышцы, которые необходимы для стрельбы из пистолета. Я стоял, целился молотком в колхозные стога, в березы, в пролетающих птиц и думал, что от косьбы вообще-то должны крепнуть все мышцы и вовсе не обязательно тренировать какие-то отдельные, но сказать об этом моему товарищу майору не смел — привыкал к дисциплине. Да и кто знает, может, впрямь у человека есть какие-то особые мышцы, нужные только для стрельбы?

После покоса дядя привез из района кучу подарков — хромовые сапоги, галифе и гимнастерку, сшитые из офицерского сукна на мой рост. Но главное — мелкокалиберную винтовку. От восторга у меня сперло дыхание. Дядя Федор обрядил меня, подпоясал укороченным офицерским ремнем, повесил на плечо винтовку и, не дав глянуться в зеркало, выставил перед матерью.

— Ну-ка, Дарья, глянь на своего солдата!

Мать глянула и сразу заплакала.

— Чего ты? — опешил дядя. — Гляди, орел-то какой!

— Я же тебя просила, — тихо плакала мать. — Не приучай его, не сманивай… А ты его одежей да ружьем сманил.

— Да он сам захотел! — рубанул дядя Федор. — Скажи, скажи матери — хочешь в суворовское?

Мне было жалко мать, но я в ту минуту жить не мог без суворовского, к тому же, пока они препирались, я посмотрелся в зеркало и увидел там эдакого сына полка, лихого бойца с плакатов, которыми были оклеены сенцы в колхозной конторе. Если бы мать не плакала, я давно бы уже помчался по деревне, чтобы показаться в форме пацанам и особенно Кольке Смолянину. Все уже и так знали, что я в августе еду учиться в суворовское, а тут бы при виде гимнастерочки, хромачей в гармошку, пилотки и настоящей малопульки вообще ошалели. Я бы немедленно стал командиром во всех играх, у меня бы просили померять форму, дать хотя бы пощелкать затвором и Илька-глухарь отдал бы весь кисет табаку… Но мать сидела у печи, закрыв лицо фартуком, а дядя Федор любовался мной и снова говорил, что в армии служить — не хвосты быкам крутить и что я выйду в люди после суворовского. Мать не дослушала его, спохватилась и побежала на вечернюю дойку; ей и поплакать-то дома некогда было. А мы пошли во двор, который теперь назывался плац, и стали маршировать. В хромовых сапогах и синих галифе ходить строевым было приятно, и приятно было тянуть носок, и слушать, как стучат твои собственные шаги, особенно по дощатому настилу возле стайки. Пацанов ни звать, ни бежать к ним не пришлось. Они собрались сами и повисли на заборе, разинув рты.

— Ать-два! Ать-два! — командовал дядя Федор. — Выше ногу!

Я маршировал и замирал от удовольствия. Приклад длинноватой винтовки колотился по ноге, набивал синяк, но я терпел и глядел только вперед, как полагается на строевых занятиях.

— А вы чего смотрите? — спросил дядя у мальчишек. — Если пришли — становись в строй!

Пацаны висели на плетне и переглядывались, только Смолянина почему-то не было среди них.

— Ну, смелей, орлы! После строевой пойдем стрелять из винтовки, — пообещал дядя Федор.

Плетень зашатался, ребятишки кубарем сыпанули во двор и пошли за мной, размахивая как попало руками и шлепая босыми ногами.

— Ать-два! Ать-два! Взяли ногу! Левой! Левой! Ать-два, ать-два!

Потом он вывел нас за ворота и мы потопали за поскотину, в овраг. На середине улицы нам встретился дядя Саша Клейменов. Он отступил в сторону и вытаращил глаза.

— Шире шаг! — прикрикнул дядя. — Ать-два, ать-два!

— Ты чего это, Федор Иваныч? — спросил дядя Саша. — Ты что делаешь-то? Ты куда их?