До школы ровно шестьсот семьдесят шесть шагов. Прямая дорожка ведёт мимо детского сада и игровой площадки, мимо расположенного через дорогу центра по уходу за больными, страдающими болезнью Альцгеймера, и далее мимо церкви и кладбища с его высокими, подточенными временем каменными крестами. За церковью открывается спортивная площадка, а потом и сама школа – солидное каменное здание, возле которого собираются сотни школьниц-католичек в одинаковой форме. У Ады тяжёлый рюкзак, он оттягивает ей плечи. Мир устроен по определённым законам, и сила вещей подталкивает Аду по направлению к школе. Нет, сегодня земля не разверзнется, чтобы поглотить девочку. За живой изгородью справа не взорвётся бомба. Во всей округе нет ни одной подозрительной машины, ни одного похитителя детей, от которого надо убегать и прятаться. Чуда ждать не приходится: Мэри Поппинс не прилетит сюда на своём зонтике. Ничто не помешает Аде дойти до школы – сегодня, завтра и каждое утро, вплоть до летних каникул. Горькая истина состоит в том, что это самый обычный день в самом обычном американском пригороде, и Ада, хотя она и не отсюда родом, – самая обычная девочка, с которой случаются только обычные заурядные вещи. У неё долгая жизнь впереди, этот поход в школу – только вступление.
В детском саду, мимо которого пролегает путь Ады, жизнь уже вовсю кипит. Подъезжают машины, родители высаживают детей, берут их за руку и доводят до дверей приземистого жёлтого здания, разрисованного забавными слонами и жирафами. В детском саду, куда Ада ходила когда-то давно, далеко за морем, на другом конце земного шара – там было мало весёлого. Здесь детишки, все как один ясноглазые и смешливые. «Смотри, вон твои подружки», – показывает рыжеволосая мамаша своей рыжеволосой дочке, и та, забыв о маме, бежит к детям, водящим хоровод на влажной после дождя площадке. Мать с улыбкой смотрит ей вслед. Было бы легче, если бы Аду отводила в школу мама. Не было бы нужды притворяться, будто Ада идёт в школу по доброй воле. Нельзя было бы и подумать о том, чтобы увильнуть. Аде разрешают ходить в школу одной, потому что в свои двенадцать с половиной лет она считается достаточно большой, чтобы добраться туда самостоятельно, – и, разумеется, она доберётся.
Впереди долгий-долгий день. При одной мысли о промозглой школьной столовой у Ады всё внутри переворачивается, и утренняя овсянка просится наружу. Идти дальше невмоготу, но нет и сил остановиться. Ада поворачивается лицом к ветру. У неё милое детское личико, но ребяческая припухлость щёк уже исчезает. Удлиняются кости, лицо приобретает точные очертания. Ей ещё расти и расти. Её широко посаженные глаза вполне могут поменять цвет, например, из обычных карих стать зелёными или голубыми. Хорошо бы! – мечтает Ада. Будь у неё зелёные глаза, дальше в жизни было бы гораздо проще. Ада воображает себя принцессой на страницах глянцевых журналов. Фантазии разгораются – и исчезают, их сменяют воспоминания о тех краях, откуда приехали Ада с мамой. Вспоминаются нагие осины, тонущие в грязи. Грязь плотная, маслянистая, она жадно хлюпает, когда делаешь шаг, забирается под ногти, а когда высыхает, становится такой твёрдой, что приходится отскребать ножом.
Теперь ногти у Ады идеально чистые. Вот только лямки рюкзака немилосердно впиваются в плечи.
Через дорогу показывается большое каменное здание с башенками. Ада слышала, что тут живут разучившиеся ходить и говорить старики, медсёстры ухаживают за ними, а врачи исследуют течение их болезни. Все окна и двери закрыты, дом похож на крепость, окружённую высокой живой изгородью. Пациенты внутри, но позже выведут прогуляться по лужайке перед домом тех, кто ещё может ходить. Больные сгорблены, ступают неуверенно. Поддерживаемые медсёстрами, двигаются они медленно и угрюмо смотрят перед собой. Выглядят все чистыми и ухоженными, но Ада знает, что сбежать из этой крепости невозможно.
– А что если бы им захотелось жить дома? – спросила как-то Ада у мамы.
– Одни они не смогут, – ответила мама.
– Ну а если?
– Эти люди уже ничего больше не хотят.
Ада отлично знает, чего она хочет, но ей от этого не легче. Она делает очередной шаг. Останавливаться нельзя. Останавливаться нельзя.
Впереди перекрёсток, девочки в одинаковой форме – юбка из синей шотландки и синий свитер – сходятся сюда из окрестных улиц. Юбка Ады, перешитая из юбки чужой старшей девочки, доходит ей до самых лодыжек. Свитер висит, как тога, а под ним бежевая футболка. Все три форменные белые блузки остались в бельевой корзине. Сегодня они с мамой уже поспорили, кто виноват, что их забыли постирать. Интересно, кто из её одноклассниц, этих Эмм и Хлой, первой скажет Аде, что она одета не по форме? А может, выговор последует от кого-нибудь из учителей, от школьного психолога, а то и от самой директрисы? Они считают, что Ада не понимает их язык. И впрямь у Ады есть такое преимущество: она может не понимать их язык, хотя, что тут особенно понимать? Форма – это форма, это форма, это форма.
А вот и церковь, высокое здание со шпилем, выстроенное из того же пористого белого камня, что и стоящая напротив лечебница. Все девочки из католической школы ходят сюда на воскресную службу. Однажды Ада пошла вместе с ними. Встала позади и смотрела, как они кланяются и говорят какие-то бессмысленные слова в сопровождении таких же бессмысленных жестов, словно куклы на длинных верёвочках. В двадцать и тридцать лет Ада будет думать: а может, она что-то потеряла из-за своего презрения к церковной общине и ритуалу? Но у неё не возникнет ни сожаления, ни желания прожить школьные годы заново. Ада останавливается. За церковью расположены кладбище и совершенно новая, недавно построенная спортивная площадка. Никого из её класса не видно, но стоит только пройти ещё чуть-чуть, как встреча окажется неизбежной. Если попытаться исчезнуть, то сделать это следовало бы сейчас.
Она стоит, дрожа от ветра, перед церковным входом, похожим на пещеру. Всматриваясь в облака над шпилем церкви, словно загадывая судьбу, Ада, в двенадцать с половиной лет, пытается представить поворот в своей жизни. Главное решение должно быть принято сейчас: идти дальше или остановиться? Ворона перелетает с живой изгороди на церковное крыльцо. Она разевает клюв и издаёт громкий скрипучий звук. Потом делает пару шагов, взлетает, испугавшись кого-то, и чёрным пятном проносится по серому небу.
Сразу за церковью, на краю кладбища, есть уединённая дорожка, где растут три пышных куста сирени; сейчас они в полном цвету. По вечерам, когда мама сидит за компьютером (она ведь всегда работает), Ада любит пробраться сюда и посидеть на траве под сиренью. Время здесь движется незаметно, оно словно замерло рядом с лиловыми гроздьями и вдыхает их пьянящий аромат. Через несколько минут Аду начинает пробирать холод, потом, вернувшись домой, она дрожит в большой, вечно продуваемой сквозняком комнате, где батарея всегда едва тёплая, и снова начинает мечтать о сирени: рядом с ней легче переносить холод. Когда Аде исполнится двадцать шесть, она вернётся из большого города к этим кустам сирени, и ей будет казаться, что, кроме этой мягкой травы и этого запаха сирени, ничего больше в жизни не нужно. Всех несчастий и разочарований детства будет мало, чтобы подавить её желание любви и близости, и, сопротивляясь необходимости смириться с ещё большими страданиями, она станет искать утешения в знакомом с детства прибежище. Лёжа под кустами сирени, она впитает влажность травы, позволит муравьям ползать по себе и даже забираться за воротник, будет смотреть, как исполняют свой танец пчёлы и, чувствуя, что капли росы текут по её лицу, не станет их вытирать. Ей захочется остаться здесь навсегда, но она пробудет всего четверть часа.
Ада делает ещё два шага по направлению к кладбищу и кустам сирени, затем, закусив губу и сдерживая слёзы, возвращается на дорожку, ведущую к школе. Все предостережения взрослых не отклоняться от прямого пути в школу не в силах убедить Аду, что этот путь – верное решение, если вообще решение. Ещё пара десятков шагов, она минует ворота и столкнётся с девочкой, которая, входя в широкий, переполненный вестибюль, поглядит на неё снизу вверх, а потом Ада будет сидеть в классе и безуспешно пытаться хоть что-то понять.
Мой отец – террорист? (Пер. М. Платовой)
В моих самых ранних воспоминаниях мир ограничен размерами тесной комнаты – комнаты, в которой, вглядываясь в прошлое, я узнаю кабинет отца в нашем доме в Риге. Мне два с половиной года; когда исполнилось три, отец уже бросил нас и уехал в Ленинград. В центре этого мира – дровяная печка, её топят по вечерам, когда отец дома и работает. Бледная зелёная лампа на его огромном письменном столе освещает книги и бумаги, стопками громоздящиеся повсюду: на столе, на полу у стола, под столом. Книги – моя крепость и моя бригантина, мне позволяется сидеть среди книг хоть всю ночь напролёт, при условии, что я не буду требовать внимания. (Интересно, он уже тогда планировал свой побег?) «Сиди здесь, Женя, и играй тихо». Несколько слов, которые я помню по-русски: «Sidi i molchi, Zhenya! Sidi i molchi!»
Образ самого отца представляется мне очень туманно, лучше всего я помню пару больших сапог из шерстяного войлока – valenki по-русски – он носит их в доме, потому что у него мёрзнут ноги, несмотря на пышущую жаром печку, от которой мои щёки горят, как пара красных угольков. Валенки – всё, что мне видно из моей книжной крепости у подножия его стола, валенки огромного, поражающего воображение размера. Неужели и я когда-нибудь буду носить такие? Мне чудится, что валенки вырастают из пола, они – неподвижны, как ноги дубового стола, как печка, как стены комнаты. Стены я тоже хорошо помню: зеленовато-голубой орнамент вьётся по бронзовому полю обоев, его дуги пересекаются друг с другом, разбегаются и исчезают в темноте, которая поглощает большую часть комнаты.
Отец. В моей юности он возник снова, уже опустившимся алкоголиком. Через шесть лет после того, как мы с матерью приехали в Израиль, он вернулся в нашу жизнь абсолютным незнакомцем. Не сумев выучить иврит, он менял одну грошовую работу на другую, выпрашивал деньги у друзей, у моей матери – через годы после того, как они разошлись. Мать тестировала программы в компьютерной фирме и зарабатывала