Квартира К. находилась в пятнадцати минутах езды от кампуса в жилом массиве одинаковых таунхаусов. Октябрь, повсюду на крылечках ярко-оранжевые резные тыквы, многие окна украшены наклейками с привидениями и пауками, и только у К. было пусто. Он открыл дверь, и я даже растерялась: поцеловать его или пожать руку? Неуклюже мы сделали и то и другое.
– Ну и каково это – возвращаться? – спросил К., топчась в прихожей. Ему пришлось повторить вопрос дважды, прежде чем я поняла. Даже спустя столько лет он говорил по-английски с сильным польским акцентом и вдобавок глотал слова.
– Как глянуть в зеркало и увидеть чужого человека. Но ты и сам должен знать, это же ты поселился здесь.
Он улыбнулся и произнёс что-то вроде: «И до сих пор пытаюсь понять».
Повесив пальто на ручку двери, я прошла за ним в гостиную – просторную пустую комнату, в которой не было совсем ничего, даже телевизора, только одинокая психоделического вида оранжевая кушетка, исполняющая роль мебели. Вокруг кушетки громоздились стопки студенческих работ, а над ней на стене висел огромных размеров плакат с изображением футбольного стадиона – что-то, без сомнения, связанное с его профессиональной деятельностью. Когда-то на втором курсе К. признался мне в любви – он хотел бы жениться на мне, говорил он. Я тогда рассмеялась ему в лицо, но теперь смеяться не хотелось: будущее оказалось намного уродливей, чем я могла себе это представить.
– Я не… – К. пробормотал что-то, озираясь, будто увидел свой дом впервые. – Я практически живу в своём рабочем кабинете. Знаешь, когда преподаёшь…
Небольшой рост, круглое лицо, очень светлые волосы – глядя на К., я припоминала, как мы любили дразнить его, подкладывая, стоило ему отвернуться, острого соуса в тарелку. Его лицо немедленно краснело, за исключением белой полоски прямо под линией волос, а та, напротив, становилась мучнисто-белой и покрывалась капельками испарины. С годами черты его лица приобрели солидность: теперь он выглядел так, будто проживал в доме с тяжёлыми шторами на окнах, где в комнате телевизор обвешан кружевными салфеточками, а в печи стоит кастрюля щей. Наверное, думалось мне, он – плоть от плоти своей родной Польши, страны, где люди способны произнести все согласные в его имени и понять его тарабарский выговор.
– А травка у тебя есть? – спросила я.
– В ответ он пожал плечами.
«Надо полагать, да», – решила я, проходя вслед за ним на кухню. Свою заначку он хранил в банке из-под сахара, рядом с электрическим чайником. Скрутил косяк, затянулся и протянул мне:
– Хочешь пойдём куда-нибудь пообедаем?
– Надоели забегаловки. Может, у тебя дома что-нибудь найдётся?
Он опять что-то пробормотал.
– Забавно, – заметила я. – Я способна понять людей, говорящих на дюжине разных языков, но у тебя какой-то личный говор. И как только тебя понимают студенты?
К. вздохнул.
– Лапша, – сказал он, делая усилие, чтобы выговаривать медленно и членораздельно, – или попкорн?
– Шутишь?!
– Я же сказал, что почти не бываю дома.
Он достал из морозилки пластиковый пакет и вытряхнул содержимое на сковородку, стоящую на плите.
– Макароны с сыром. Всё, что осталось. – Поднял на меня глаза: – Ну рассказывай, как ты живёшь.
Вскоре я уже кайфовала, прикуривая ещё одну папироску. Говорить не хотелось. Моя жизнь выглядела блестящей по сравнению с тем, что, казалось, происходит здесь, только хвастаться не было никакого желания. Париж, Мехико, Франкфурт, Копенгаген, теперь вот север штата Нью-Йорк – за последние два месяца я побывала во всех этих местах. Я бы предпочла оставаться дома, жарить бекон на завтрак и смотреть телевизор с мужем, – а он редко бывал в настроении делать что-либо другое, – но и сожалеть о своём замужестве перед К. казалось неуместным.
В ответ я передала ему джойнт и потянула бутылку вина со стойки в углу.
– Штопор?
Он выдвинул ящик и позволил мне порыться среди упаковок пластмассовых ложек, ножей, палочек для вермишели и консервных ключей, пока я не нашла то, что нужно. К. стоял у плиты, помешивая макароны, и затягивался.
– Я слышал, ты много путешествовала. А была в Варшаве? – спросил К., давя окурок.
– Была. Старый город хорош, особенно летом; и медовое пиво славное.
– По мне так слишком много церквей.
– А, помню! Ты правоверный коммунист. Но всё же осталось там что-то такое, о чём ты тоскуешь?
К. забормотал – мол, перегружен работой, нет у него времени на вещи, не связанные с его исследованиями. Понятное дело: один ответ на любой вопрос. Вынул из посудомойки две тарелки и вывалил туда со сковородки груду жиров и углеводов. Тем временем я нашла в шкафу стаканы и налила вино.
Мы отнесли вино и закуску в гостиную на кушетку, примостили тарелки на коленях и, балансируя ими, принялись за еду.
– Как работа? – спросила я, и глаза у него загорелись.
– Современная фотография – это как живопись светом, – начал объяснять он.
Возбудился и заговорил быстро, но большая часть сказанного проходила мимо; пока он говорил, я всё пыталась представить, на что бы это было похоже – быть за ним замужем. Я никогда не была им увлечена. В то время я бы ни за что не призналась себе, но теперь думаю, мне мешала его польскость, которая витала над ним, как запах прелой овчины. С К. хорошо было пообедать, посмотреть вместе фильм, но физически он был мне неприятен. Интересно, сколько в этом было от химии, а сколько – от страха перед чем-то чужим? Сейчас запах его квартиры вызывал у меня ностальгию по юности. Я поставила полупустую тарелку на пол, скинула обувь и устроилась на диване рядом с К., поджав под себя ноги. От вина и марихуаны меня накрыла усталость.
– У тебя есть кто-то?
Бурчание в ответ.
– Что ты сказал?
– Так ведь работа, студенты, исследования… Времени на другое…
– Работа как наркотик? Работаешь, работаешь, а потом вдруг случается выходной, и ты смотришь вокруг и не можешь вспомнить, что же ты любишь делать помимо работы?
К. помотал головой.
– Не знаю. Что-то вроде… А ты? Ты тоже много работаешь? – произнёс он, медленно выговаривая каждое слово. Я отметила, что о моём замужестве он не спрашивает.
– Да вот думаю, не бросить ли. Недавно попробовала переводить стихи: «Осень у дверей – и поздно для всего – бездомный не находит крова». Рильке. Романтизм. Становлюсь сентиментальной.
– И как оно, получается?
– Если честно, подозреваю, что перевод – не для меня. Это такая особая форма одиночества, а я всегда предпочитала работать с людьми.
– Детей не собираетесь заводить?
– Может быть. Только разве это ответ на все вопросы? А ты-то что сам? Хотел бы иметь детей?
К. бросил на меня взгляд, смысл которого мне был непонятен. Потом опустил глаза и опять что-то пробормотал.
В комнате было жарко; машинально, плохо соображая, что делаю, я вдруг стала расстёгивать верхнюю пуговицу своей белой форменной блузки: К. замер с поднятой вилкой, его взгляд буквально приклеился к моей руке. Я позволила руке задержаться на секунду у ключицы, а потом, отчётливо сознавая, какую силу обретаю над его взглядом, расстегнула другую пуговицу.
– Хочешь?
Бедный К. уставился на меня, не говоря ни слова.
Его круглое лицо, казалось, стало ещё круглей. Оно абсолютно ничего не выражало, только левое ухо, не скрытое волосами, стало вишнёво-красным, будто собралось лопнуть. Если бы он смог заговорить, если бы только ему хватило разума заговорить и спросить, что на меня нашло, я не смогла бы ему ответить.
К. уронил вилку на пол и нагнулся поднять. Потом осушил стакан с вином, плеснул ещё.
– Много лет меня мучила депрессия, – сказал он медленно. – Но теперь я думаю, что счастье – это всё-таки совсем не то, о чём мы мечтали в университетские годы.
И посмотрел на меня так, будто просил подтверждения.
Мне нечем было успокоить его, да я и сама не могла понять, что мне делать дальше. Взгляд мой упал на окно, полузадёрнутое грязно-белой занавеской. Там, за окном, сгущалась темнота, начал падать снег. Не хотелось никуда трогаться с этого дивана. Было чуть-чуть неловко: что-то мешало оставаться, не давая ему ничего взамен, и в конце концов нужно было как-то объяснить, что привело меня к нему в дом этой ночью, хоть пару слов о беспокойстве за своё будущее… А потом я подумала, зачем ещё нужны старые друзья, если не для того, чтобы приютить холодной октябрьской ночью, не требуя в награду объяснений.
Я закрыла глаза и погрузилась в то уютное и тихое пространство между светом и тьмой, куда уносят травка и алкоголь. Я знала, что К. присмотрит за мной.
На пути к новой архитектуре (Пер. А. Степанова)
Янек захлопнул «Лучезарный город» и положил книгу на тумбочку у кровати: пора идти в ванную чистить зубы. Но тут зазвонил телефон. Звук отразился от белых стен комнаты, звонок прозвучал очень резко. Только родители могли звонить так поздно и по городскому номеру. После того как предки вернулись из Калифорнии в Прагу, они начисто отказывались считаться с многочасовой разницей во времени. В субботу отец жаловался на простуду. Господину Врану недавно исполнилось семьдесят три. Всю жизнь он отличался завидным здоровьем, но в последние годы стал прихварывать, и любое недомогание внушало ему страх – ни жена, ни сын не могли его переубедить. Янек протянул руку и, стараясь не задеть будильник на тумбочке, взял трубку.
– Я потерял очки! – голос отца пронёсся через Атлантику, разбиваясь на частицы и электромагнитные волны, и ничего не потеряв по пути, достиг слуха Янека, лежащего в своей кровати в Сан-Франциско.
– Папа, но я-то как могу тебе помочь?
– Понятия не имею. И куда они задевались?
Голос у отца был простуженный, он хлюпал носом, и Янек почувствовал вдруг, как бьётся его сердце. Захотелось немедленно вскочить с кровати, сесть на первый же самолёт, летящий в Прагу, а там обнять отца и больше не отпускать от себя никогда.
– За батареей на кухне смотрел? У тебя туда всё время падают вещи со стола, – подсказал Янек.