ся. В ней — безопасно! Совсем невмоготу станет — можете в Замок отступить, вам это уже давно предлагалось, Я его, считай, для вас от демонтажа спас. И формулу я вам короткую дам, чтобы зря астрал не сотрясали. Люблю я вас почему-то, хочу, чтобы наш общий мир лучше вы держали, чем какой-нибудь новый Гитлер или Пол Пот. Свято место пусто не бывает. Вы исчезнете, за сменщиками дело не станет. Ну, договорились?
Новиков замялся, не зная, что ответить. Слова Антона звучали искренне, насколько землянин мог оценить эмоции и побуждения форзейля. Или тех, кто, возможно, управлял его языком и голосовыми связками.
— Договорились, — ответил за них обоих Шульгин. — Нам, знаешь, тоже за просто так пропадать не хочется. Друзей и домочадцев сиротами оставлять. Но если очень надо будет, хотя бы здесь мы с тобой сумеем встретиться? Мы, знаешь, тоже к тебе привыкли…
Глава 10
Главное, что я вынес из последних событий, и в Музее, и в Замке — ощущение глухого психологического тупика. Можно поверить Антону как старому товарищу и всегда, в общем, благожелательно настроенному к нам «человеку». Будь он только человеком времен «первого Замка», я бы предпочел поверить.
Считая же его и «Тайным послом — форзейлем», и эффектором Игроков-Держателей, верить нельзя ни в коем случае. Где игра, там и блеф. Вообразите себя упрашивающим партнера по покеру: «Ну скажите, ну пожалуйста, у вас на руках флеш или две двойки? Мне это очень важно знать, если я казенные деньги не отыграю, меня в тюрьму посадят…» Особенно если партнер — профессиональный шулер, который с этого кормится.
Нормальная коллизия. И претендовать на что-либо иное — крайняя наивность.
И все же мы вернулись из Замка, в какой-то мере успокоенные Антоном, данными им «гарантиями» нашей неприкосновенности в пределах по-прежнему единственно родного для нас двадцать пятого года, да и разрешением без особой оглядки вновь пользоваться столешниковским переходным порталом. Я здесь называю «квартиру» так, потому что Антон сообщил мне формулу переключения ее на режим межвременного перемещения изнутри.
Во время событий тридцать восьмого года, когда совместными усилиями Шульгина, Антона и Сильвии реальность претерпела очередную деформацию с малопредсказуемыми последствиями, форзейль ухитрился, втайне от Лихарева, всадить в систему управления квартирой свои «эффекторы», которые в определенном смысле превратили ее в филиал Замка. Раньше только из него можно было выходить в почти любую точку пространства-времени, кроме «запрещенных» или «блокированных». Кем запрещенных? Да, наверное, теми же Игроками. Или законами природы.
А вот для чего Антон произвел такую перенастройку, для меня по-прежнему остается тайной. Вариантов ответа несколько, и степень достоверности каждого определяется только моим собственным воображением.
Первое: для своих собственных целей, когда он еще надеялся остаться на Земле в качестве шеф-атташе и исход борьбы непосредственно с агграми и собственным руководством представлялся ему неочевидным. Тридцать восьмой год, как всем понятно, предшествует и шестьдесят шестому, и восемьдесят четвертому, поэтому, связавшись с Сашкой там, он еще не был вполне уверен, как это отразится на событиях тридцати — пятидесятилетней удаленности.
Второе: чтобы действительно помочь нам, расширить «горизонт возможностей», когда сам Антон уйдет навсегда и мы останемся предоставлены сами себе и то ли доброй, то ли злой воле Игроков, к которым сам он и вся его цивилизация испытывали, при всей явной лояльности, отнюдь не христианские чувства. О причинах я уже писал раньше. Эта гипотеза имеет право на существование, если все же признать наличие у Антона «благородства» в человеческом смысле.
//Пометка на полях: здесь я снова демонстрирую присущую мне, похоже, имманентно, «презумпцию виновности». Что бы ни делали форзейли, аггры, Игроки, в глубине души я испытываю к ним недоверие и жду очередной пакости. А это ведь по большому счету постоянно заводит в тот самый философский и психологический тупик.//
И третье, проистекающее из второго: мы имеем дело с очередной выходкой Антона или его «хозяев» (я все время путаюсь в терминологии, потому что давно уже не в состоянии понять, как там у них все закручено в смысле взаимоотношений), имеющей целью направить вектор нашей деятельности в непонятную нам, но зачем-то нужную им сторону. Проще говоря, получив возможность использовать квартиру в новой сущности, мы непременно станем ее использовать, и это приведет к каким-то результатам. Но к каким?
Круговорот рефлексий, в которые я сам себя постоянно загоняю, утомляет гораздо больше, чем нестихающая зубная боль.
Я бы очень хотел найти способ заставить себя прекратить эти беспорядочные и бессмысленные метания воображения и совести. Да, именно так, наедине с собой и листами тетради я могу сказать, что данная «химера» (совесть) в нас по-прежнему присутствует, как бы смешно и глупо это ни выглядело с точки зрения любого нормального циника, не в обыденном смысле, а исключительно философском. Бытовой цинизм и «киническая» школа — разные вещи, согласимся с этим?
Не хочу слишком распространяться, но ведь на самом деле — получив ни с того ни с сего неограниченные возможности жрать, пить, иметь девушек и женщин любого класса и в любом количестве, распоряжаться людскими судьбами и вообще историей (от товарища Сталина — хоть настоящего, хоть в моем исполнении — все это требовало гораздо больше физических и нравственных сил), я уже пятый год испытываю намного больше отрицательных эмоций, чем позитивных. Уже и с Ириной отношения как-то странно разлаживаются…
Может быть, на самом деле лучше было бы остаться в сталинской личине? Это звучит дико с определенных позиций, но даже там смысла и определенности было больше. Есть роль, есть непреложное требование времени — и ничего больше. Так же, как у Черчилля, у Рузвельта, да хоть бы и у Лютера; «Я так стою и не могу иначе!»
И Румате Эсторскому было проще, он лишь участвовал в научном эксперименте, за который не нес личной моральной ответственности, пусть и в неприятных для него обстоятельствах.
А я? Зачем живу и зачем делаю то, что делаю?
Снял трубку телефона. Позвонил не Ирине, не Сашке, капитану Воронцову. Мог бы, вместо него, Алексею Берестину, но там разговор с раздиранием рубашки на груди непременно был бы окрашен личными тонами. Никто бы ничего друг другу не сказал «на ту тему», мы с ним давным-давно условились (вернее, это он мне объяснил), что никакого соперничества между нами не было, да и смешно, если б было. Однако…
А с Воронцовым можно поговорить без дураков. Он парень резкий и жесткий, а каким еще быть настоящему мореману, с юных лет призванному и поставленному руководить массой людей, совершенно не настроенных на то, чтобы подчиняться?
Я никогда в жизни не командовал никем, не имел ни одного подчиненного, обязанного под страхом наказания или смерти выполнять чью угодно волю, но оформленную и «озвученную» лично мною. Шофера или машинистку корпункта я в виду не имею. Те могли в любой момент послать меня куда угодно, рискуя, в худшем случае, только увольнением от должности и отправкой на Родину. Что в итоге сделали со мною, не с ними, более решительные, или, как писал Салтыков-Щедрин, — «бестрепетные» люди.
Зато у нас с Воронцовым, если так можно выразиться, похожие личные судьбы. В смысле сложных, но благополучно разрешившихся отношений с «дамами сердца».
Чем хороша наша «Валгалла» — на ней, как в Замке у Антона, пустует едва ли не девяносто процентов пригодных для жизни помещений, и не составляет никаких трудов включить так называемую «фантоматику», чтобы в любом свободном отсеке создать желаемый интерьер и настроение.
Мне захотелось сейчас оказаться в холле нашего терема на той, настоящей Валгалле. Чтобы пылал громадный камин, чтобы высокие окна были покрыты морозными разводами, чтобы от полярного бурана сотрясались бревенчатые стены и вой ветра доносился из печных вьюшек и вентиляционных ходов. Как оно было когда-то: ощущение защищенности, отделенности и независимости от буйства стихий создавало особенное настроение… Кто не видел, не поймет.
Славно, когда на просторах морских
разгуляются ветры,
С твердой земли наблюдать за бедою,
постигшей другого…
Это, разумеется, не наш случай, они там, поэты античности, насчет гуманизма не слишком отличались, но ощущать себя вне опасности да еще в комфорте — приятно.
Воронцов, ориентирующийся на громадном корабле, как на своем первом тральщике, нашел мое убежище быстрее, чем я рассчитывал. А я настолько успел проникнуться созданной обстановкой, что удивился, а отчего он не в шапке и полушубке, не облеплен снегом.
Однако на нем был всего лишь легкий, синий, еще царского образца рабочий китель с расстегнутыми крючками воротника и верхней пуговицей.
Дмитрий вошел, огляделся, оценил антураж и интерьер, аккуратно затворил за собой дверь, подвинул свободное кресло поближе к столу и камину.
— Как вспоминается, ныне почти забытый поэт, имея в виду нечто вроде этого, писал: «Ты схвачен настоящею тоскою». А в чем причина, если не секрет?
— Какие ж между нами секреты? Так, знаешь, легкая неудовлетворенность жизнью и отчетливое понимание исчерпанности смысла существования…
Воронцов, как он это великолепно умел, сочувственно покивал головой, потянулся к бутылкам, стоявшим на мраморной каминной полке, рядом с меланхолически размахивающими маятником часами наполеоновских времен.
— Лечится тремя способами, — тоном ко всему привыкшего земского врача сообщил он, найдя свой любимый херес, который предпочитал всем другим напиткам. — Или — вот этим, — Дмитрий щедро наполнил густо-золотым вином высокие стаканы, — но только в очень больших дозах… — взглядом приказал мне поднять свой. Отпили понемногу. — Или — необузданными оргиями в обществе прелестных женщин, но тоже — достаточно долго, пока вся дурь не выйдет.