Хлыст — страница 109 из 182

Вех. Но под влиянием общения с Гершензоном настроения Белого изменились. Как с сожалением вспоминал Валентинов,

к концу 1908 г. от его революционности не осталось ни малейшего следа. Гершензон ее выпотрошил из его головы. Прежде в речах и писаниях Белого […] присутствовали антикапиталистические настроения и фразеология. […] Все исчезло в процессе общения с Гершензоном[1471].

Для примера Валентинов описывает драматическую сцену своей беседы с Белым и Гершензоном: автор писавшегося тогда СГ во всем соглашался с автором составленных уже Вех, а тот от слов Валентинова приходил «в бешенство»[1472]. Если в сентябре 1908, во время памятной поездки в Петровское-Разумовское, Белый был несравненно радикальнее Валентинова, то к концу 1908 он оказался куда правее его. Валентинов своих взглядов не менял ни тогда, ни много лет спустя. Все это значит, что Белый коренным образом пересматривал свои политические взгляды как раз во время работы над Серебряным голубем[1473].

ГЕРШЕНЗОН

Но и идеи Гершензона оказываются противоречивы и изменчивы. Всего за несколько лет до Вех сам Гершензон верил во что-то вроде «кремневых людей, пахнущих огнем и серою». Во время революции 1905 года историк рассказывал, как любимые им Чаадаев и Герцен предвидели победу социализма в России. «И так чудно воплощаются пророчества наших мыслителей […] Социализм, как действительно массовый инстинкт — вот зрелище, которое в таких размерах Россия впервые показывает западному миру»[1474]. Гершензон повторял тогда крайние идеи народнических агитаторов, подтверждавших свои революционные проекты русским фольклором. Социализм, писал Гершензон — «не теоретическая формула, даже не мысль, а смутное, но могучее влечение, проявляющееся в быте, в песнях и сказках народных». Это ключевая формула народничества: русский народ имеет природную склонность к социализму, общинный инстинкт есть в нем до всякой пропаганды. Гершензон верил тогда в то же, во что вместе верили Ставрогин и Шатов, Кудеяров и Дарьяльский, Степка и Дудкин: «не суждено ли действительно этому могучему инстинкту русского народа, вооруженному всей силою западной мысли, обновить мир?»[1475] Забавно, что в подтверждение своих слов Гершензон ссылался как раз на своего будущего врага Валентинова:

Когда агитатор приходил в рабочую квартиру — ему оставалось только оформить то, что в бессонные ночи неясными отрывками приходило в голову каждому из присутствующих […] И быстро внедрялись в умы великие истины социализма, властно овладевая всем существом пролетария[1476].

После выхода Вех уже Валентинов писал о статье Гершензона: «противоречия, пошлости, напыщенное кликушество и сидящее на кончике языка народолюбие и славянофильство»[1477]. Он видел в Гершензоне классового врага, идейного реакционера и к тому же успешного соперника по влиянию на Белого. По-видимому, почву для сближения между Белым и Гершензоном давала не только непоследовательность позиции Белого, но и двойственность позиции Гершензона. Быстрое разочарование в революционных идеях изменило многие взгляды, но старая идея народа-природы оставалась центральной. Гершензон по-прежнему видел в ‘народе’ естественного и целостного субъекта, наделенного сильными чувствами и единой волей, вроде литературного героя эпохи романтизма. Интеллигенция должна отказаться от своих претензий на просвещение народа, а вместо этого сама должна работать и думать, как народ: «чтобы сознание образованных жило такою же существенной жизнью, как и сознание трудящейся массы». Достигается это внутренним освобождением от груза культуры, своего рода метафизическим аутотренингом. «Мне нужно не узнать научно цель бытия, а воспринять ее органически, то есть вернуться в состояние дикаря или животного», — писал Гершензон как раз тогда, когда задумывались и Вехи, и СГ[1478].

В анти-народническом контексте. Sex давние метафоры культурного опрощения, мистического растворения, социального нисхождения звучали слишком контрастно; и уходя от нового их повторения, Гершензон заостряет тезис еще больше, перо нажимает слишком сильно. Начав Вехи призывом переоценить старые идеи русской интеллигенции, Гершензон в последовавшей за ними статье повторяет эти идеи едва ли не в увеличенном масштабе.

Есть коренное различие между отношением народа к имущим и образованным на Западе и этим отношением у нас. И там народ ненавидит барина и не понимает его языка, но там непонимание и ненависть коренятся в умопостигаемых чувствах. […] Там нет той метафизической розни, как у нас, […] нет глубокого качественного различия между душевным строем простолюдина и барина […] Оттого на Западе мирный исход тяжбы между народом и господами психологически возможен: там борьба идет в области позитивных интересов[1479].

Иными словами, отношения народа и высших классов на Западе имеют рациональный характер, и противоречия решаются позитивно; в России же эти отношения имеют природу «метафизической розни» и грозят гибелью если не народу — народ неуничтожим — то интеллигенции. Эта позиция зачеркивала усилия русских либералов, противопоставляя им смутные идеи «мистической ненависти» и «космического чувства». В этом был и смысл сентенции Гершензона, которую левые критики Вех прозвали «ужасной фразой»: «каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом — бояться […] мы должны […] ярости народной». Автор очевидно мечтает об этом самом слиянии; но условием ставит собственное перерождение, смену идентичности, отказ от того каковы мы есть, сословное самоубийство.

Современники сразу почувствовали двойственность Гершензона и, в обоих лагерях, расценили ее как угрозу. Петр Струве спешил отмежеваться от своего соавтора по сборнику, указывая на родство его взглядов со славянофильством и толстовством. В новой религии Гершензона мистические силы «прикрепляются […] к наименее твердой, наиболее зыбкой и текучей части космоса — „народу“», — писал Струве[1480]. Иными словами, народ вновь подставляется на место Бога, только на этот раз не благостного и справедливого, как у славянофилов, а грозного и яростного, как у иудеев. Гершензон принимал вызов: «какой же я славянофил! Я, как вы знаете, еврей», — отвечал он Струве[1481]. Но оба они знали, что проблема глубже этих полемических приемов.

«Что такое народ?» — задавал Струве самый важный из вопросов. Гершензон определял народ как носителя «космического чувства». Это термин Уильяма Джемса, философия которого была, впрочем, очень далека от популизма[1482]. Для Струве это «наиболее темная из всех народопоклоннических характеристик»[1483]. Народничество, считает редактор Русской мысли, опасно потому, что ведет к мистическому национализму или, как сказали бы немного позднее, фашизму: «народопоклонство неотвратимо […] влечет за собою мистически-националистическую идею богоизбранного народа, народа — Богоносца». В ответ Гершензон утверждал подобно Толстому, что «космическое чувство» тем более доступно людям, чем меньше они знают, чем хуже образованны; и потому народ определяется не по национальной принадлежности, а исключительно по уровню образования. «В противоположность образованным, накопляющим ненужное им богатство безличных идей, русский простой народ, как, вероятно, и немецкий и всякий другой, живет хотя и бедной, но существенной духовной жизнью»[1484]. Новая позиция Гершензона противоречила его собственной статье в Вехах, в которой постулировалось «коренное различие» между отношениями классов на Западе и в России. Обвиненный, по сути дела, в русском национализме, Гершензон находит выход в толстовской (и руссоистской) интерпретации популизма как культурного примитивизма. В результате он впадает точно в то состояние «простофильства», которое он и собранные им соавторы критиковали в Вехах. По Гершензону, интеллигенция должна опасаться народа; по Струве, интеллигенции опасен не народ, а собственные народнические идеи. Гершензон старается до предела углубить пропасть между народом и интеллигенцией; Струве же говорит, что она существует в основном в интеллигентских фантазиях. Обе полярные позиции были спрятаны в Вехах, а теперь они развиваются самостоятельно. Позднейшее творчество Гершензона и Струве показало, насколько отличны были друг от друга радикальный неоромантизм первого и умеренный либерализм второго. По своему эту дистанцию выявил отказ Струве публиковать Петербург Белого в Русской мысли в 1912[1485]. Позднее Струве писал, что русская литература «на разный лад […] идеализировала народ, понимаемый как простонародье»: литературное народничество восходило от славянофилов к Блоку и Горькому, и только Тургенев, Чехов и Бунин имели иммунитет от этой болезни русской интеллигенции[1486]. Это то самое «народничество, которое как-то входит в состав и большевизма, как исторической стихии», — считал Струве[1487].

Между тем среди разных трактовок русской истории, содержащихся в статьях