Хлыст — страница 128 из 182

[1729]. Этот колоритный персонаж дает советы на все случаи жизни, но все их сводит к половому воздержанию. «Нет ничего драгоценнее металла радия, а капли, семена жизни, я считаю, еще дороже. […] Мне теперь шестьдесят, я еще мог бы потомство дать, но берегу эту мою драгоценность» (2/579). Самородок мечтает встретиться с царем, чтобы научить его, как беречь этот «радий» (2/580). «Невидимый класс» так издавна живет на Руси, рассказывал Самородок. Вероятно, аскетическая проповедь помогла Легкобытову в его борьбе против распутного Щетинина. Новому лидеру, обвинявшему старого в неправедной жизни, не раз приходилось защищать самые радикальные идеи; так родилось скопчество, отделившись от хлыстовской общины, обвиненной в свальном грехе.

Итак, Легкобытов приглашал интеллектуалов: «Бросьтесь к нам в чан, умрите с нами, и мы вас воскресим. Вы воскреснете вождями народа»[1730]. В 1914 Пришвин сопоставлял с этим предложением «броситься в чан» предсмертный уход Толстого[1731]. В этих же терминах он анализировал неонароднические идеалы своего поколения, упоминая Александра Добролюбова и Леонида Семенова.

Всюду вы встречаете одно и то же: спев несколько песен, поэт видит себя поющим на краю кипящего чана, народа: не до песни, нужно дело, он бросается в чан, в бессловесное […] Искушающий броситься в чан не сдерживает своего обещания, поэт воскресает не как поэт, а как сектант, лжепророк, самозванец[1732].

Впрочем, Пришвин верил в то, что Добролюбов стал «вождем одной из очень могущественных религиозных сект». С помощью своей хлыстовской метафоры устремления очень разных людей Пришвин сводит к одному:

Не знаю как это назвать — чан, пропасть или пасть, поглощающая художника. На одной стороне пасть религии страдания, на другой эстетизм бесплодный беспочвенный (группа Аполлона). Третий выход: приспособление к новой социал-демократической религии (например Горький)[1733].

Дальше последуют новые герои, литературные и политические; но все они объемлются одной метафорой: «Литература раньше пережила революцию: декадентство, футуристы и есть революция»[1734]. «Сапог рабочего и футуриста […] зовут в чан, в материю, в безликое»[1735]. Для Пришвина большой чан революции по-прежнему сохраняет свое родство с хлыстовским радением; европеец не бросится в него, а русские часто к этому готовы, видит Пришвин. «Не забудет себя европеец, не бросится, потому что его „Я“ идет от настоящего Христа, а наше „Я“ идет от Распутина»[1736]. Как мы увидим, многие коллеги и современники Пришвина испытывали к Распутину особого рода симпатию. Пришвин, однако, относился к героям своего времени с редкой трезвостью: «Распутин, хлыст — символ разложения церкви и царь Николай — символ разложения государства», — записывал он 3 апреля 1917 года[1737].

Развивая эту тему в новых условиях января 1918 года, Пришвин вспоминал:

Было такое время, когда к чану хлыстовской стихии богоискатели из поэтов с замиранием сердца подходили, тянуло туда, в чан. […] Помню, […] заинтересовались мы одной сектой «Начало века», отколовшейся от хлыстовства. […] Я, близко знавший эту секту, не раз приводил на край ее чана людей из нашей творческой интеллигенции и всегда слышал один и тот же вопрос:

— А личность?

Ответа не было, и не могло быть ответа из чана, где личность растворяется и разваривается в массу[1738].

Разговор именно на этом языке казался Пришвину самым понятным способом объяснить, что такое революция. Перед хлыстовским чаном каждый должен сделать выбор: либо броситься в чан и молча танцевать там; либо бороться против, делом или словом. Поучительно, как этот певец природы и знаток народа предпочитает индивидуальную личность, ее личную ответственность и отдельное служение культуре. «То, что называется „саботажем“, есть сопротивление личности броситься в чан»[1739], — формулировал Пришвин собственную позицию в 1919. Его политическое разочарование в эти годы достигает предела.

Вы, мои сверстники, кто родился и вырос на этой нашей земле, разве не знали вы раньше лик нашего черного бога […] Наши человекоборцы не кому-нибудь другому — ему, ему отдают свой народ на пожрание. Это туда и Лев Толстой бросил свое великое призвание, туда же отдал и Достоевский свой великий дух, когда пророчил: «Константинополь будет наш». И это он, тот самый лик черного бога показывается, когда некто из народа лепечет иностранные формулы: свобода, равенство, братство, коммуна, экономическая необходимость и пролетарии всех стран, объединяйтесь[1740].

ГОЛУБОЕ ЗНАМЯ

По-видимому, опыт чемреков и в самом деле имел типологическое сходство с совершившейся революцией; во всяком случае, на языке своих метафор Пришвин сумел описать ситуацию раньше и, как сегодня кажется, проницательнее многих современников.

Я думаю сейчас о Блоке, который теперь, как я понимаю его статьи, собирается броситься или уже бросился в чан. […] В тот маленький чан он не бросился, а в нынешнем большом опять стоит на краю[1741].

В феврале 1918 года Пришвин с яростью отреагировал на знаменитую статью Блока Интеллигенция и революция в фельетоне под названием Большевик из Балаганчика[1742]. Теперь он обнародует то, о чем раньше писал только в дневниках; как петербургские хлысты приглашали Блока сделаться их вождем-пророком и как нерешительно отказывался поэт-символист, который именно в таком служении видел свою роль перед народом. «Хлысты говорили: „Наш чан кипит, бросьтесь в чан, умрите и воскресните вождем“. Блок спрашивал: „— А моя личность?“ Ответа не было из чана»[1743]. Пришвин одобряет этот отказ 1908 года; поэт и, вообще, интеллигент должен сохранять себя как личность. Не согласен Пришвин с новым блоковским призывом 1918 года, в котором чувствует легкомыслие и фальшь, ведущие к самоуничтожению:

Чан кипит и будет кипеть до конца. Идите же, кто близок этой стихии, танцевать на ее бал-маскарад, а кому это противно — сидите в тюрьме. Только не подходите к чану с барским чувством: подумать и, если что… броситься в чан. С чувством кающегося барина подходит на самый край этого чана Александр Блок и приглашает нас, интеллигентов, слушать музыку революции […] Как можно сказать так легкомысленно, разве не видит Блок, что для слияния с тем, что он называет «пролетарием», нужно последнее отдать, наше Слово[1744].

Ответа из чана Блок не получил тогда и не получит теперь. «Также не будет ему ответа из нынешнего революционного чана, потому что там варится Бессловесное […] В конце концов на Большом Суде простится Бессловесны (так. — А. Э.),[…] но у тех, кто владеет Словом — спросят ответ огненный и слово скучающего барина там не примется». «Бессловесным», то есть народу-природе, грехи простятся; ответственность лежит на поэте, философе, интеллигенте.

В рассказе Голубое знамя (январь 1918), который еще войдет в учебники русской литературы, Пришвин показывает свою картину революции. Дана она от лица маленького человека, очевидного преемника Евгения из Медного всадника. У героя застрелилась любимая племянница, он приезжает в революционный Питер по торговым делам и, беспомощно грозя новой власти, сходит с ума. Так он встречается с другим сумасшедшим, который хочет «собирать хулиганов под голубое Христово знамя». Усвоив от него новый род безумия, герой рассказа обращается к большевикам с благословением: «Хулиганчики, хулиганчики, сколько в вас божественного». Фраза эта без изменений перешла в Голубое знамя из очерка Астраль (2/590), где принадлежат знакомому нам Рябову, одному из хлыстовских лидеров Петербурга. Пришвин тонко ведет игру: с одной стороны, мы узнаем, что «наперекор всему новому, красному, как бы голубым знаменем раскинулось старое»; с другой стороны, «голубое Христово знамя» выступает как символ петербургского безумия и в конце рассказа сливается с революцией. Революционный безумец с голубым знаменем ведет за собой повстречавшийся ему пьяный патруль. У этих людей нет страха, и пули их не берут: «безумный впереди, пьяный позади, в странном обманном согласии» (2/635).

Эта концовка звучит как злая пародия на финальную сцену Двенадцати: те же патруль и безумие, те же подспудные хлыстовские мотивы и тот же Христос с флагом. Рассказ Пришвина, однако, был опубликован до того, как Блок закончил свою поэму. Хотя работа над текстами шла почти одновременно, более детальный анализ показывает, что Блок мог читать, и почти наверняка читал рассказ Пришвина в решающие дни завершения работы над поэмой; Пришвин же не мог читать поэму Блока, работая над своим рассказом, и вряд ли что-то слышал о ней. Последовательность этих событий 1918 года выглядит так. Первая запись о Двенадцати в записных книжках Блока помечена 8 января. Его Интеллигенция и революция выходит 19 января, Голубое знамя Пришвина — 28 января. На следующий день Блок слышит внутри себя «страшный шум» — тот самый, который, по его словам, воплотился в