Семья дана природой, о ней все уже сказано и сосчитано в Библии. […] Есть такое чувство вечного, которое не мирится с его коренным нарушением […] Начинается бунт против природы во имя самой природы искони данной. Так возникают наши разные эсдеки, выступающие против существующего общества с именем общества вечно данного, в котором все люди равны, все дети одного отца. Для него существует только прошлое и будущее, настоящее предмет борьбы, преодоления[1761].
Показать хлыстовскую секту «не чем иным, как выражением скрытой мистической сущности марксизма»[1762] и было главным замыслом повести Начало века. Она осталась недописанной не из-за политической робости автора, а скорее потому, что история шла слишком быстро вперед и недавние конфликты быстро теряли актуальность. Ссора Розанова и Мережковского уже не казалась «знамением времени», но фигуры чемреков сохраняли свое значение. В мае 1915 Пришвин сравнивает: «Легкобытов не дождался будущего и объявил „воскресение“ — так и марксисты объявляют воскресение»[1763]. Отсюда следует задача писателя: «Нужно собрать черты большевизма, как религиозного сектантства […] Идея коммунизма ощущается сектантством как всемирная, всеобъемлющая»[1764]. Та же аналогия — в записи ноября 1917: «хлыстовство так же относится к православной церкви, как пораженчество к русскому государству. И хлыстовство приводит к Распутину, а пораженчество — к Троцкому»[1765]. Метафора секты играет центральную роль в этих первых пореволюционных мыслях. «Социализм, с одной стороны, имеет черты сектантства (немоляки): нетерпимость, частичность, […] гордость и прочее; с другой стороны, опять как сектантство, сохранение чего-то вечно живого, присущего всему миру»[1766]. В марте 1917 Пришвин характеризует социал-демократов из Петросовета как «маленькую кучку полуобразованных людей сектантского строя психики»[1767], которые бы «и Христу предложили быть комиссаром в своей государственной секте»[1768]. В 1919 солдаты позвали Пришвина быть у них комиссаром:
Хорошие ребята, чувствуешь такую же тягу, как у пропасти, хочется броситься, чтобы стать их царем, как у сектантов «Нового Израиля», когда они предлагали броситься в «Чан» […] Слово «партия» произносится с таким же значением, как у хлыста его «Новый Израиль», — вообще партия большевиков есть секта[1769].
Но чтоб начать жизнь советского писателя, нужна надежда; и ее подсказывала литература. Может быть, чемреки и большевики, подобно Мефистофелю у Гете, творят зло и именно этим делают добро?
В конце концов, конечно, большевики, творя зло, творят добро (Легкобытов, прежде чем достиг своей коммуны, мысленно разрушил государства всего мира, нынешние большевики только выполняют мысленную функцию того человека). Мережковскому Легкобытов касался демоническим существом — почему? Смотря на Легкобытова — видишь источник воли матроса[1770].
В «народном университете» Пришвин читал лекцию о «народной вере». Он объяснял, что Распутин был «орудием мести протопопа Аввакума царю Алексею и сыну его Петру»[1771]. Великая драма продолжалась. Большевики, наследовавшие Распутину у власти, продолжали страшно мстить петровской России, вновь воплотив в себе душу Аввакума. Но «мало кто это понял», записывал Пришвин, имея в виду, вероятно, своих слушателей.
Мысленно обращаясь к Горькому в 1917, Пришвин спорил с его радикализмом, вновь и вновь соединяя хлыстовство и марксизм в собственной теории русской революции:
И почему вы так нападали на Распутина? Чем этот осколок хлыстовства хуже осколка марксизма? А по существу, по идее чем хлыстовство хуже марксизма? Голубиная чистота духа лежит в основе хлыстовства, так же как правда материи заложена в основу марксизма. И путь ваш одинаков: искушаемые врагами рода человеческого, хлыстовские пророки и марксистские ораторы бросаются с высоты на землю, захватывают духовную и материальную власть над человеком и погибают, развращенные этой властью, оставляя после себя соблазн и разврат. Царь погиб в хлыстовской грязи от раздробления и распыления неба […], а вы погибнете от раздробления земли[1772].
Пильняк
Как говорят герои Голого года Бориса Пильняка, «вся история России мужицкой — история сектантства». Революция изображена в романе суммой хаотических усилий множества разрозненных групп, и сектантская община играет среди них первостепенную роль[1773]. Пильняк не уточняет, каких именно сектантов он имеет в виду. Они ходят в белом, называют себя христианами, живут на хуторах, не запирают домов, имеют обряд общего целования, к Петербургу относятся как к «лишаю». Все мужчины у них «широкоплечи», все женщины — «красивы, здоровы и опрятны»[1774]. За исключением последних подробностей, вероятно преувеличенных, описание похоже на южнорусских хлыстов, молокан, ‘общих’. Сюжет этой части Голого года повторяет, с переменой гендера, сюжет Серебряного голубя[1775]. В своей страсти к народу, революционно настроенная героиня бросает интеллигентного партнера-анархиста ради лидера сектантской общины; то же самое сделал когда-то Дарьяльский ради своей красавицы. Вершину любовного треугольника с прежней устойчивостью занимает сектантский герой, Мудрый Человек из Народа. Посреди своего романа с сектантом героиня помогает ему обокрасть ее бывших друзей, анархистов; но те все равно обречены. Только археолог с немецкой фамилией, нашедший бумаги секты, понимает происходящее. Кажется, он разбирает в этих шифрованных текстах нечто вроде ‘русской идеи’. Но знание его больше никому не нужно; не достается оно и читателю.
Сектантские мотивы Голого года подверглись критике с самой вершины власти. Троцкий анализировал «двойственность» Голого года: с одной стороны, «сектанты, которым Петроград ни к чему»; с другой стороны, фабричные рабочие и большевики в кожаных куртках. Писатель пытается показать их союз, но наркому эта «полухлыстовская перспектива» совершенно чужда. «Россия полна противоречий», — знает Троцкий и все же вполне уверен; «большевизм — продукт городской культуры». С этим нужно согласиться, но с важной оговоркой: таков большевизм Троцкого. Несовместимость героев Голого года — сектанта Доната и большевика Архипова — ясна для Троцкого, но не для тех, кто, в глазах Троцкого, стоит за Пильняком:
если перетянет Донат, […] тогда конец революции и вместе с нею — России. Время рассечено на живую и мертвую половину, и надо выбирать живую. Не решается, колеблется в выборе Пильняк и для примирения приделывает большевику Архипову пугачевскую бороду. Но это уже бутафория. Мы Архипова видели: он бреется[1776].
Как мы хорошо знаем, брились далеко не все большевики; да и Пильняк не очень колебался в своем выборе. Его малоизвестная Повесть Петербургская [1922], проецируя ситуацию в исторический план, показывала Петра I антихристом. Голосами героев и автора Пильняк воспроизводит раскольничьи легенды и, в целом, придерживается старообрядческой версии русской истории. Дав ужасную, с пытками и оргиями, картину столичной жизни, автор заканчивал пасторальным хором девушек. «Оболокусь оболоками», — поют девушки в духе хлыстовских распевцев, воспринятых через Крученых; «Ой, ударь ты гремучий гром огнем-полымем» — погружаются они в языческие времена, но сразу возвращаются в русскую литературу: «Наша матушка, Мать-сыра-земля». Голос автора заканчивает назидательно: «Девушки пели тогда, чтоб пропеть два столетия, — девушки пели о семнадцатом годе»[1777]. Победа большевиков семнадцатого года есть победа старообрядцев семнадцатого века; у них общий враг — петровская Россия, и общая цель — рай на земле. В этой версии новая, народная литература вместе с новой, народной политикой вполне идентифицируются со старой, народной религией.
В рассказе Пильняка Нижегородский откос, опубликованном в ленинградской Звезде в 1928, развертывается история столь же богатая литературными аллюзиями и еще более многозначительная.
Откос в городе Нижнем-Новгороде существует к тому, чтобы очищать и печалить человеческие существа и чтобы выкидывать людей в неосознанное и непонятное. […] город всеми своими традициями и бытами обрывается под Откос […] Оттуда широчайшим простором видны Ока и Волга, заволжские поемы, луга, заволжские — Мельникова-Печерского — леса[1778].
На этом фоне изображена типическая «семья русских интеллигентов»: отец, «покойный, аккуратный, чистоплотный инженер», читатель Русской мысли; мать с «той медленностью движений и слов, которая […] заставляет предполагать, что кровь у таких девушек голубая, как их глаза»; и их семнадцатилетний сын Дмитрий. «Должно быть, таким, как Дмитрий, был юноша-Блок, любимый поэт Дмитрия», — рассуждает автор. Приятель Дмитрия оказывается поклонником Ницше из семьи волжских купцов-раскольников. Весь материал сугубо литературен: и пейзаж, и герои — обо всем рассказывается через ссылки на любимых авторов. Но дальше сюжет развивается вполне неожиданно. Мать и сына связывает инцестуозная страсть. Деловитый отец рекомендует путь, хорошо знакомый русской прозе: нанять для сына молодую горничную. Но мать уступает страсти и отдается сыну. В этот момент происходит еще одно событие: