Хлыст — страница 38 из 182

[468].

Как справедливо писал этот же автор в другом месте: «чудилось, что находишься не в русской земле, […] а где-нибудь в глубине Африки, на каком-нибудь неисследованном острове Полинезии»[469]. Сначала контекст русского сектантства понадобился Мазоху для литературного оправдания своей перверсии; потом, наоборот, мазохистский контекст приспособили для литературного переложения русского сектантства. Контекстуальное творчество Захер-Мазоха имело и более важные результаты. Занимаясь соединением эротики с психологией, он показал возможность соединения сектантства с политикой. По сути дела, он соединял собственное влечение с не менее темными пророчествами Гакстгаузена. Но в России образам Душегубки Захер-Мазоха суждено было соединиться с идеями Бесов Достоевского. Эта двойная перспектива открывала дорогу — четверть века спустя — Серебряному голубю Андрея Белого[470] и ряду последующих опытов.

«Сердцу закон непреложный — Радость-Страданье одно!» — пел герой Блока, подавивший восстание бюргеров и умерший от сладких мук любви[471]. В первые годы 20 века поклонники Алексея Щетинина, лидера хлыстовской секты ‘чемреков’, уже знали, как понимать особенности своего вождя: он «наслаждался страданиями его окружающих», — писал грамотный, но не очень образованный сектант из питерских рабочих[472]. С верхов книжной культуры Мережковский примерно говорил то же в Религиозно-философском обществе: «Хлыстовство есть высшая форма плененности […] Весь народ становится женщиной. […] И чем царь неправеднее, тем он слаще. Пример: щетининские хлысты»[473]. Иными словами, женщины, хлысты и весь народ любят своих властителей тем сильнее, чем они неправеднее: парадоксальная логика мазоховской психологии применялась теперь к объяснению глобальных проблем, но парадигмой, как для самого Мазоха, оставались хлысты.

Щетинин приглашал примкнуть знакомых интеллигентов, — а знали его, как мы убедимся, многие: «Жизнь наша — чан кипящий, мы варимся в этом чану, у нас нет ничего своего отдельного […] Бросьтесь к нам в чан, умрите с нами, и мы вас воскресим. Вы воскреснете вождями народа»[474]. Именно это пытался сделать герой повести Белого Серебряный голубь, но неясно, удалось ли ему воскреснуть. В описанную здесь страсть Человека Культуры к Русской Красавице вложено нечто большее, чем любовь: вера в то, что осуществление желания имеет мистическое значение для судеб страны. Народ спасется, если страсть осуществится. Эротический сюжет неразличимо сливается с мистическим и политическим. Как писал Белый в одном из вариантов Петербурга: «В социализме, так же, как в декадентстве, идея непроизвольно переходит в эротику. В терроризме тот же садизм и тот же мазохизм»[475].

Использование внешних обозначений желания — признак внутреннего освобождения от него, или по крайней мере желания такового. Серебряный голубь кончается ужасной сценой, когда герой перед смертью лишается всех своих иллюзий. Как мы увидим, на демистификацию сюжета повлиял контакт Белого с авторами Вех. Знаменитый сборник — тоже анти-утопия, только не литературная. Не нуждаясь в эротических метафорах, авторы Вех критиковали мистический популизм интеллигенции в политических и религиозных терминах. Но в литературной фикции подобные идеи требовали переплетения мистического, эротического и политического сюжетов. За Серебряным голубем последовала серия полномасштабных реплик-вариаций, следовавшая, как мы убедимся, вплоть до 1930-х: интеллигентные герои общаются с мудрыми людьми из народа, как правило сектантами, и влюбляются в их красавиц, в результате чего гибнут. Мистическая сила русского народа и эротическая притягательность его женщин ведут героя к гибели; но за этой мрачной картиной сохраняется вера в народную утопию. Как писал один из этих авторов о самой России: «Многострадальная! Шайка убийц и воров, бездарных искателей темных приключений, надругалась над самою тайною и целомудренною ее мечтою»[476]. Так — отделяя идею от ее осуществления, воплощая ее в садомазохистскую эротику и все же веря в целомудрие пострадавшей — автор продолжает надеяться на тайную мудрость русской мечты.

Филологическое

Для людей, родившихся в 19 веке и участвовавших, на той или другой стороне, в революциях 1905 и 1917, народное сектантство представляло далеко не академический интерес. Речь шла о главных вопросах русского прошлого и настоящего, — вопросах, от ответа на которые зависело будущее. Писали об этом и те, кто родился поколением позже и кому выпало разбираться в ответах, которые были даны, — и задавать новые вопросы. Классики русской филологии внесли свой вклад в тему, который достоин изучения.

ОВСЯНИКО-КУЛИКОВСКИЙ

В серии статей, появившихся в 1878–1880 годах, Дмитрий Овсянико-Куликовский пытался поставить исследования русского сектантства на «строго-научную» основу. Это были первые работы будущего автора Истории русской интеллигенции и составителя многотомной Истории русской литературы 19 века. Нельзя «отделять мысль от учреждения», то есть духовное содержание социальных процессов от их институциональной формы, — формулировал Овсянико-Куликовский свою методологию[477]. Но главное увлечение его молодости было совсем в другом.

Однажды меня вдруг осенило: залог лучшего будущего скрывается в самом народе, — в его культурной […] самодеятельности. Признаки же народной самодеятельности я усматривал исключительно в расколе и в сектантстве[478].

Борьба, которую ведут секты против враждебного окружения — борьба не религиозная и не социальная, а культурная. «Всегда в сектах совершается интересный процесс реформирования семейных отношений», — считает Овсянико-Куликовский. Древние славянские еретики-богомилы отрицали государство и упразднили всякие половые отношения, заменив их «побратимством и посестримством». Благодаря этому они не нуждались не только в римском, но и в собственном обычном праве, и их общины стали «крепкие, братские, дружные, у пределов которых останавливались все средневековые начала»[479]. За этим, по мысли Овсянико-Куликовского, следовало реформирование всех общественных отношений. «Это — действительная борьба за жизнь и счастье». Он называет сектантов культурными пионерами и еще — революционерами. В человеческом мире постоянно происходят революции; этим он и отличается от органического мира, который подчиняется закону эволюции. «Быстрые изменения социальных форм, которые мы наблюдаем в сектах, служат […] типическими выразителями того революционного процесса», который и интересует автора[480].

Итак, делает вывод филолог, занявшийся историей революционных ересей, «мистическая секта является политической силой»[481]. Она оказывает «магическое действие на высшие классы», к ней присоединяются рыцари и благородные дамы. Этот процесс особенно занимает Овсянико-Куликовского, потому что в него проецируется его собственный интерес к современным ему народным сектам. «Мистические секты так легко захватывают представителей высших привилегированных классов»[482] потому, что высшие классы вообще неспособны к культурному творчеству. «Узы солидарности разрушены между людьми, и человек, оторванный от человека, брошен в пучину сталкивающихся антагонизмов» — такой видится автору их жизнь. Для выживания людям требуются специальные средства, которыми они пытаются возместить естественную солидарность: мистицизм, пьянство, политика, наука и, наконец, семья. Все это одно и то же: «суррогаты, которыми люди думают восполнить недостаток общественности, заморить гнетущее чувство одиночества, выйти из заколдованного круга изолированности и пустоты»[483]. Для 1878 года такая анти-капиталистическая риторика далеко не оригинальна. Своеобразна ее задача: автору надо выразить свою симпатию к русским сектам самым научным способом. Ему особенно по душе ограничения собственности, существующие у молокан, и возможности вмешательства общины в частную жизнь своих членов. «Если, например, муж оскорбит жену, то последняя жалуется общине, которая и призывает виновного к ответу». Тех своих читателей, которым такое вмешательство может показаться «неудобным», Овсянико-Куликовский обвиняет в индивидуализме и эгоизме, порочных следствиях цивилизации. «Мы охотнее перенесем всевозможный общественный гнет, чем то простое, разумное, братское вмешательство общины в нашу нравственную жизнь, которое мы наблюдаем в религиозных сектах»[484].

В этом описании русские секты, а именно хлысты и молокане, оказываются как раз посредине между средневековыми болгарскими богомилами и новейшими американскими ‘библейскими коммунистами’. У последних наш автор находит свою подлинную утопию. О них он прочел в Новой Америке Уильяма Диксона[485], которая незадолго до того была переведена на русский. Овсянико-Куликовского особенно привлекает описанный там способ сексуальных отношений, который он по-русски назвал «всебрачием»: «сложный брак всех членов между собою, каждого с каждым и каждого со всеми»