Хлыст — страница 80 из 182

не другой человек, а Бог. Нечувствительная к оппозициям жизни-смерти и тела-духа, эта ситуация развертывается в пространстве мужского-женского. Так происходит первая и главная дифференциация: собственное тело оказывается женским, тело Бога мужским. Тело, дом и голос Клюева сливаются до неразличимости. И телесность, и домашность, и песенность эта — женские.

Ангел простых человеческих дел

Бабке за прялкою венчик надел […]

Хлебным теленьям дал тук и предел […]

В персях земли урожаем вскипел […]

Умную нежить дыханьем пригрел. (2/305–307)

Фаллическая мужественность отчуждается и из реальности собственного тела переносится в воображаемое тело Бога. Собственное тело отождествляется с материнской, зачинающей женственностью. Символически, такая операция равнозначна самокастрации. Переводя это телесное чувство в термины литературной полемики, Клюев рассказывал другу:

Мой Христос не похож на Христа Андрея Белого. Если для Белого Христос только монада, гиацинт, преломляющий мир и тем самым творящий его в прозрачности, только лилия, самодовлеющая в белизне […], то для меня Христос — […] член, рассекший миры во влагалище и в нашем мире прорезавшийся залупкой, вещественным солнцем, золотым семенем непрерывно оплодотворяющий корову и бабу[1080].

Иными словами, для Белого Христос зрителен, для Клюева осязателен; Белый видит Бога вовне, в мировом пространстве, а Клюев чувствует Бога внутри, в тех органах тела, которые считает назначенными для такого рода рецепции.

Радуйтесь, братья, беременен я

От поцелуев и ядер коня!

Песенный мерин — багряный супруг

Топчет суставов и ягодиц луг. (2/308)

Авторское тело беременеет не от простого коня, но от «Песенного мерина», то есть от коня оскопленного и воспетого. Под пером Клюева, старые метафоры христианской мистики обретают эротическую буквальность:

Милый, явись, я супруга,

Ты же — сладчайший жених. (1/453)

Эротическая игра с телом Христа получает разные формы. В одной фантазии, автор видит себя распятым Христом с женственными открытыми ранами, и мечтает о телесном контакте особого рода:

Приложитесь ко мне, братья,

К язвам рук моих и ног:

Боль духовного зачатья

Рождеством я перемог! (1/459)

В другой фантазии он, наоборот, видит себя апостолом Фомой и мечтает о новом крещении-убелении, то есть об оскоплении, которое здесь совпадает с совокуплением:

Войти в твои раны — в живую купель,

И там убелиться, как вербный Апрель. (1/455)

Каноническая идея подражания Христу, движимая бурной логикой телесных метафор, переходит в еретическую идею отождествления с Христом и в кощунственную идею соития с Христом:

Распяться на древе — с Тобою, в Тебе, […]

И семенем брызнуть в утробу Земли, […]

Я в пупе Христовом, в пробитом ребре, […]

В пяте Иисусовой ложе стелю, […]

Пожри меня, Чадо, до ада проклюй, […]

О Сын мой, краснейшая гроздь и супруг,

Конь — тело мое не ослабит подпруг.

Воссядь на него, натяни удила. (1/455–456)

Наконец, в самой крайней версии автор видит себя Отцом, вступающим в акт с Сыном и вновь его порождающим без участия женщины:

О сыне мой, возлюбленное чадо,

Не я ль тебя в вертепе породил…

[…]

Я солнечно брадат, розовоух и нежен,

Моя ладонь — тимпан, сосцы сладимей сот,

Будь в ласках, как жена, в лобзании безбрежен,

Раздвигни ложесна, войди в меня, как плод!

Я вновь Тебя зачну […]

Тебя, мое дитя, супруг и Бог — люблю! (1/453–454)

Этот ряд метафор вряд ли связан с исторически известным опытом хлыстов и скопцов. В своих экстатических призываниях Духа они могли переживать подобные оргазмы; но бесплодно искать в их распевцах отчетливого выражения таких переживаний. Эта анти-христианская, гомосексуальная и инцестуозная образность связана с революционной эпохой куда сильнее, чем с народным фольклором. Клюев обращался к своему богу и так:

Без Тебя, Отец, вождь, невеста, друг,

Не найти тропы на животный луг[1081].

Те же кровосмесительные образы использовал Добролюбов:

Родной Батюшка, Мать, Возлюбленный,

Нет конца именам Твоим…

Нами распинаемый, с нами воскресаемый

Воскресни в нас![1082]

Блок перенес ту же метафорику с Бога на Родину: это ее надо любить так, как любят «мать, сестру и жену в едином лице»[1083].

Отрицание запрета на инцест глубже подрывает цивилизацию, чем любое другое. Некоторым вариантам хлыстовства, как мы видели, приписывались такого рода крайности. Более вероятно, что источником поэтических метафор были не этнографические, а мифологические знания; не наблюдения за народными общинами, а прочитанные в юности словари классической древности. Клюев приглашает не Бога-отца православной троицы и не Саваофа хлыстовского культа.

Скорее это античный Дионис, осмысленный самым буквальным и, одновременно, самым радикальным из способов. Из всего божественного пантеона только он, бог вечного возрождения и бесполой любви, может быть одновременно отцом, матерью и возлюбленным; братом, сестрой и невестой. Взят он не из русских культов, а из книг Ницше и речей Вячеслава Иванова[1084]. Клюев сумел соединить этот литературный подтекст, общий для всего его поколения, с резко своеобразным личным опытом, сексуальным и религиозным.

РЕВОЛЮЦИЯ

Примерно так же — как мужскую силу, раздвигающую ложе сна, причиняющую боль и оплодотворяющую, — Клюев воспринял революцию. Он пишет

О том, как русский пролетарий

Взнуздал багряных кобылиц. (1/240)

В других стихах этот же апокалиптический конь, «песенный мерин — багряный супруг» был риторическим обозначением входящею в поэта Бога. Теперь он сохраняет цвет, но обретает новые пол и число. Не Бог владеет поэтом, а пролетарий владеет богами. Чаемое вселенское царство, «Брак племен и пир коммун» (2/199), уже близко. В этой жизни после Конца Света, Россия превратится в «Белую Индию», Заратустра будет неотличим от Есенина, Ленин от Распутина, коммунизм от сектантства. Автор предвкушает немалую роль и для себя:

С Зороастром сядет Есенин —

Рязанской земли жених,

И возлюбит грозовый Ленин

Пестрядинный клюевский стих.

В первые годы после революции у Клюева нет сомнений в том, что осуществляются заветные надежды сектантской Руси: «Чтоб ярых песен корабли К бессмертью правили рули» (2/199). Он пишет «Хвала пулемету, несытому кровью» (1/474) и сочиняет гимны Ленину задолго до того, как подобное занятие стало профессиональной необходимостью. Лидер революции воспринимается как близкий коллега — литератор и народный мистик: «Ленин — […] словно вереск дымится бумага От шаманских волхвующих слов» (2/198). Ленин оказывается прямым наследником раскольничьего вождя Андрея Денисова, игуменом нового всероссийского монастыря:

Есть в Ленине керженский дух,

Игуменский окрик в декретах,

Как будто истоки разрух

Он ищет в поморских ответах. (1/494)

3 августа 1918 года Блок надписал на экземпляре своих Стихов о России, давно подаренном матери, эти строфы Клюева со своим комментарием[1085]. Чтобы не было недоразумения, Блок поясняет матери: «исток» здесь надо понимать не как «источник», а как «исход». Иными словами, Ленин, увиденный глазами Клюева и Блока, в архаике раскола находит не источник русской разрухи, а, наоборот, ее исход, разрешение. Ностальгия по утерянной жизни превращается в утверждение национального характера новой власти.

Разочарование было неизбежно. Поздние стихи Клюева, и в частности Погорельщина, полны страдания, личного и народного. Это чувство воплощается в тоске по крестьянской, но не по сектантской России; в плаче по гибнущим быту, культуре и языку русской деревни, но не специально по ее сектантским общинам и экзотическим культам.

Кузмин

Личности и творчеству Михаила Кузмина посвящены высококачественные исследования[1086]. В контексте настоящей работы, интересны необычные религиозные интересы Кузмина, сектантские мотивы некоторых его произведений и то вероятное влияние, которое он оказал в этом направлении на своих друзей и учеников.

РУССКАЯ ПОЛОСА

Всю свою жизнь Кузмин был не просто верующим человеком, но религиозным искателем в том специфическом смысле, который это слово получило в России в годы его юности. Религиозная идентификация Кузмина менялась под внешними влияниями, от эпизода 1897 года, когда он во Флоренции был недалек от обращения в католицизм, — и до долгой его жизни под советским режимом, когда он даже в рукописях писал слово Бог с маленькой буквы[1087]. Инвариантом его духовного пути был скорее национализм, нежели конфессиональная убежденность. Просвещенный национализм Кузмина уживался с незаурядным знанием разных областей европейской культуры и с мирным, подчеркнуто эстетическим характером его творчества.