Хлыст. Секты, литература и революция — страница 111 из 164

“Вы близки”, – сказала она мне комплимент.

Наука мешает религии, если становится на ее пути. Где бы она ни начинала говорить, везде замолкают и просят больше не ходить. Очень умная, одинокая и сильная личность[1523].

В марте 1914 года Пришвин участвовал в процессе по делу Смирновой в Петербургском Окружном суде и дал репортаж о процессе в очерке Астраль. Это своеобразный путеводитель по «царству петербургских хлыстов». Среди свидетелей по делу – знакомый нам Рябов; бывший учитель Смирновой, «новодеревенский Христос» Петр Обухов; наконец, Павел Легкобытов. Все они собрались на суде защищать Смирнову; значит, замечает Пришвин, есть между ними и нечто общее. Из известных в Петербурге хлыстов не было только «замечательного человека А. Г. Щетинина, кочующего между хлыстами, революционерами и сыскным отделением»[1524]. Несколько лет назад Щетинин пытался заключить со Смирновой нечто вроде династического брака, но во время процесса над ней сам был в предварительном заключении.

Смирнова обвинялась в совращении православных в «изуверную» секту, в доведении до смерти двух женщин, отправленных ею на 40-дневный пост, и в свальном грехе. Миссионерское обозрение писало не стесняясь: суд явится «неопровержимым обличителем тех ложных восхвалений, какими обычно награждают каждое проявление сектантства наша жидо-масонская или жидо-кадетская пресса»[1525]. Приговор был суровым – лишение всех прав состояния и ссылка в Сибирь. Пришвин выступал свидетелем защиты. Обдумывая свое выступление на суде, он записывал: «я считаю учение Дарьи Васильевны высоким. […] Путь от крестьянской Евы до женщины, рождающей Бога – вот жизнь Дарьи Васильевны»[1526]. В дневниках Пришвин называл Смирнову «выдающейся русской женщиной»[1527].

Был на процессе и Владимир Бонч-Бруевич, приглашенный в качестве эксперта. Сохранились заметки, которые он писал во время процесса[1528]. Судя по ним, в свидетельских показаниях находили подтверждение многие неприятные обвинения: на радениях у Смирновой пили воду, которой она мылась, и ее мочу. «У меня было семяизвержение», – говорил свидетель Федор Соколов, рассказывая о «Божьей любви», как она происходила во время радений. Пришвин этих показаний не слышал; во время процесса он сидел в комнате для свидетелей. Трудно представить себе, однако, что он вообще не знал о них. Скорее он не верил свидетелям, считая их показания результатом фальсификации, организованной синодальными миссионерами.

НАЧАЛО ВЕКА

В марте 1909 года Алексей Щетинин, руководитель маленькой подпольной общины питерских хлыстов, был низложен. В результате долгой и трудной борьбы лидерство завоевал Павел Легкобытов[1529]. «Однажды они все одновременно почувствовали, что […] они своими муками достигли высшего счастья, слились в одно существо, – и выбросили чучело, прогнали пьяницу» (1/793), – рассказывал Пришвин. Члены старой общины Щетинина называли себя ‘чемреками’; свою новую секту, состоящую в основном из тех же людей, Легкобытов назвал ‘Начало века’. Пришвин характеризовал эту секту как «самую интересную во всем свете» (2/590).

В черновых набросках повести Начало века Пришвин хотел рассказать обо всем, что было им пережито с сектантами и символистами в 1900-х годах. Повесть была задумана, по-видимому, в начале 1910-х годов, но Пришвин продолжал думать о ней и в первые пореволюционные годы. Текст так и не был написан; в архиве остались подробно разработанный план повести и наброски-конспекты отдельных глав. В отличие от лирических травелогов в поисках Невидимого града, новая повесть сочинялась дома. «Время эпоса, а не лирики», – записывал Пришвин. Если в первых книгах Пришвина искренне ищущий паломник не без труда притворялся этнографом, то в Начале века авторская позиция, наоборот, критична и исторична. Более не «робея перед субъективным», Пришвин использует этнографические наблюдения как аллегорию, которой можно описать уникальный психоисторический опыт. Автор далеко уходит от популистского романтизма своих первых книг. Текст должен был воплотить разочарование в прежних надеждах – в Щетинине с Легкобытовым, в Блоке с Мережковским, в Ленине с Бонч-Бруевичем. Цель свою писатель характеризовал, впрочем, традиционно: описать, «какие знамения времени были в художественной литературе в послевоенное десятилетие падения Российской Империи»[1530].

Необычными стали сами эти «знамения» – те признаки раннего обнаружения катастрофы, которые Пришвин сумел увидеть там, где одни не видели ничего достойного внимания, а другие находили предмет для радостного умиления. Речь по-прежнему идет о русских сектантах на фоне русской истории. Как написано в наброске экспозиции:

Действие происходит на окраине Санкт-Петербурга. В героях – интеллигентных и простонародных – отражаются богоискатели из Религиозно-философского общества и петербургские сектанты […] Щетинин возле истины, Легкобытов возле правды, союз между ними и борьба – мысль повести. […] Щетинин и Легкобытов после заключения своего договора (как в Фаусте) отправляются покорять Россию и в конце концов попадают в Питер, где встречаются с интеллигенцией, где хотят покорять ее.

В качестве героя задуманной повести Легкобытов «верит в общее», тогда как Щетинин «издевается над всяким общим»; Щетинин утверждает истину, а Легкобытов утверждает правду. Вольно используя это старинное различение, Пришвин переходит к неутешительному итогу: в результате смены власти изменилось все, кроме самого значения власти:

Щетинин – царь, его мудрость принимают чающие и мало-помалу воскресают. Такова теория, но по какой-то ошибке (греху личному) […] Л[егкобытов] сам превратился в царя и те в его рабов. Щ[етинин] был просто обыкновенным «Христом» хлыстовства, мошенником и понемножку имел от всего, но Л[егкобытов] его практику ввел в теорию, «поднял человека» и за это свое хорошее, гордое дело стал царем. […] Апофеоз дела Легкобытова: свержение Щетинина, сам становится царем, объявляет воскресение. […] Израиль достиг теперь земли обетованной и все могут теперь венчаться. Все эти рабыни старые изможденные надели белые платья и венчались, закончили круг[1531].

Действительно, свержение Щетинина и ‘перерождение’ чемреков немедленно увенчалось коллективной свадьбой: под руководством Легкобытова, бывшие девушки Щетинина вышли замуж за холостых членов той же секты.

В замысле Пришвина, секта ‘Начало века’ отождествляется с другим интересовавшим Пришвина сообществом. «Религиозно-философское общество выразить как борьбу Легкобытова с Щетининым», – ставит себе задачу Пришвин. В его замысле, Легкобытов отождествлялся с Мережковским, Щетинин – с Розановым. Основания для такой конструкции были и биографическими, и психологическими. После дела Бейлиса Розанов был изгнан из Религиозно-философского общества, лидерство в котором принадлежало Мережковскому; Пришвин собирался совместить оба эти переворота, Легкобытова против Щетинина и Мережковского против Розанова, в одном нарративе. «Всем известно, что Мережковский влюблен в Розанова […] А вот теперь Мережковский хочет исключить Розанова […] Возмущение всеобщее, никто ничего не понимает», – записывал Пришвин[1532]. В своем объяснении он трактовал действия Мережковского по аналогии с опытом чемреков: «это не просто исключение, это должно быть созидание чего-то похожего на секту»[1533]. «Розанов и Мережковский прельщают меня своей противоположностью», – записывал Пришвин (8/60). В его дневнике Легкобытов сам сравнивает себя именно с Мережковским: «я чувствую в нем дух, равный себе, […] но он шалун» (8/61). Пришвину от этих разговоров было «жутко до бесконечности», но в целом он соглашался с Легкобытовым, повторяя за ним: «мы – шалуны» и развивая именно его тему:

У Мережковского […] культура превращена в книгу. И в ней, в этой книге, герой Христос […] Приходят к нему хлысты, люди, которые потеряли веру в историческую личность Христа и начали с утверждения личности Христа в себе. Мережковский говорит им о едином Христе. И вся разница между ними – культура: они то же, но без культуры[1534].

Обе стороны этого диалога утеряли веру и ищут для нее новых воплощений: Мережковский воплощает Христа в слова своих книг, Легкобытов – в тела своих последователей. Образ глубинного единства народа и интеллигенции, который питал мысль Пришвина во время его ранних путешествий, теперь используется иначе. Раньше Пришвин отправлялся в своих метафорах от знакомого ему богоискательства интеллигенции – к загадочному миру сектантства. Теперь он делает обратное: старается понять мир революционной интеллигенции, уподобляя его более понятному теперь миру сектантов.

Пришвин перечисляет последовательные «циклы идей», которые «стальными молотами» обрушивались на русское сознание: Ницше, Розанов, Джемс, Мережковский. Анализ Пришвина опередил десятки защищенных на эту тему ученых работ:

Два светила восходят в сознании русского мальчика конца прошлого века: Маркс и потом Ницше […] В этот свой период марксизма он пишет трактат о рынках. В 90-х годах он делается неокантианцем […] Через несколько лет он становится приверженцем Ницше […], изучает славянские мифы, воскрешает древнее народное язычество. Пробует писать стихи. После 1905 г. становится богоискателем, соловьевцем и наконец, когда юношеские его идеи восторжествовали на родине, […] постригается в священники […] Исходный пункт его исканий есть утрата родного Бога, на место которого постепенно становятся на испытание все господствующие учения века […] Недаром он, будучи марксистом, вначале ожидал мировой катастрофы. Быть может, это чувство конца и соблазнило его стать марксистом, а чувство конца света воспринято им от русской старухи