[1550]. По другим сведениям, некоторые хлыстовские общины радели вокруг чана с водой:
становятся круг чана кольцом, близ чана мужчины, а в другое кольцо женщины […] и начинают ходить, как можно скорее, круг чану мужчины по ходу солнца, а женщины против солнца, и каждый бьет лозою переднего сколько в силу, а задний его, и так далее – все друг друга[1551].
Вряд ли поздняя хлыстовская община Щетинина – Легкобытова практиковала скакание вокруг чана. Ритуал здесь был сильно редуцирован (ср. пришвинское «а хлысты вовсе и не вертелись»)[1552]. Ссылки на чан в речах сектантского лидера имели, по-видимому, то же значение поэтического тропа, что и в тексте профессионального писателя. Здесь, как под лупой, виден процесс распада народной, ритуальной культуры. Теряя свой первоначальный смысл, ритуал и его символы сохраняются в ностальгической памяти участников, чтобы перейти в литературные реконструкции, а потом подвергнуться критике историков. В самый момент этого распада объявляются люди, которые создают свой статус в высокой культуре, транслируя туда память о ритуале. Они выступают как посланцы другого мира, неведомого и вместе с тем близкого; мира, по привлекательности и недоступности сходного со сновидением или с детством; мира, куда люди письменной культуры, авторы и читатели, всегда пытаются и редко могут проникнуть. Как показывает пример Распутина, успех посланца этого мира не требовал того, чтобы он был способен оформить свои воспоминания или фантазии языком высокой литературы. Но пример Клюева показывает, что и это бывало возможно. Пример Легкобытова, вступавшего в союз то с Пришвиным, то с Бонч-Бруевичем, иллюстрирует другой механизм: свидетель может вступить с писателем в отношения своеобразного соавторства. Во всех случаях умирающий ритуал воскресает в светской культуре в качестве нового мифа, воплощающего ценности, далекие от изначальных.
Легкобытов стал проповедовать «Начало века» и выступил с предложением интеллигенции броситься в чан народа. Таким образом были два чана: интеллигентский и народный. У народа чан удался, потому что там сохранилась способность отдаваться, здесь же каждый хотел быть царем. По Мережковскому способность отдаться русское начало, а быть царем (личностью) – европейское, так что схематически получается чан Европы и чан России. Богема противопоставляется хлыстовству[1553].
Именно в этом качестве, как противостоящий индивидуальному человеку, хлыстовский чан смертельно опасен; но в том и состоит странность русского интеллигента – и его культуры вообще, – что как раз такой чан представляет для него величайший из соблазнов. «Русский Бог страшен тем, что требует поглощения личности», – писал Пришвин[1554]. Один Пушкин был свободен от чувства вины за свой отказ от саморастворения в народе – от самоубийственного народничества русской литературы.
Мне представляется чан кипящий, клокочущий, то рука покажется, то нога, то голова. На краю чана стоит поэт и спрашивает показавшуюся в чане голову: «Что мне делать?» Голова отвечает: бросься в чан и будешь с народом. Поэт говорит: я погибну. Голова: ты умрешь как поэт и воскреснешь вождем народа. Поэт не бросается в чан и продолжает петь, но… беспокойно. Может быть со времен Пушкина вся наша последующая литература за немногими исключениями была песней на краю кипящего чана[1555].
29 ноября 1908 года Пришвин вместе с Блоком, Ремизовым и Сологубом посещали общину чемреков, где хлысты рассказывали о своем «чане»[1556]; лидером чемреков еще оставался Щетинин. Тогда Блок писал матери о «хороших часах», которые он провел с сектантами «не в последний раз»[1557]. В эти дни Пришвин записывал: «Блок с Книжником говорили о том, что есть нечто, в чем все люди сходятся – половой акт»[1558]. По словам Книжника-Легкобытова, задача православной церкви и хлыстовских общин одна – пересоздание человека; но у хлыстов, считал он, возможностей для этого больше. Пришвин записывал то, что слышал вместе с Блоком:
Так вот что значат слова Легкобытова: нужно создать человека: за стеной звери, а тут в церкви создают человека… Но все отдельны в этой церкви, не действенны… А у хлыстов? Театр, красота[1559].
Можно предполагать, что «пересоздание человека» и разговоры о поле выливались в одну общую тему – конечное преодоление пола, освобождение людей от власти постылого акта. «Грех – смерть», говорил Легкобытов: люди смертны, если грешат. В рассказе Пришвина Невидимый класс (1913) Легкобытов угадывается в образе приезжего в Петербург купца-философа под прозвищем Самородок[1560]. Этот колоритный персонаж дает советы на все случаи жизни, но все их сводит к половому воздержанию. «Нет ничего драгоценнее маталла радия, а капли, семена жизни, я считаю, еще дороже. […] Мне теперь шестьдесят, я еще мог бы потомство дать, но берегу эту мою драгоценность» (2/579). Самородок мечтает встретиться с царем, чтобы научить его, как беречь этот «радий» (2/580). «Невидимый класс» так издавна живет на Руси, рассказывал Самородок. Вероятно, аскетическая проповедь помогла Легкобытову в его борьбе против распутного Щетинина. Новому лидеру, обвинявшему старого в неправедной жизни, не раз приходилось защищать самые радикальные идеи; так родилось скопчество, отделившись от хлыстовской общины, обвиненной в свальном грехе.
Итак, Легкобытов приглашал интеллектуалов: «Бросьтесь к нам в чан, умрите с нами, и мы вас воскресим. Вы воскреснете вождями народа»[1561]. В 1914 Пришвин сопоставлял с этим предложением «броситься в чан» предсмертный уход Толстого[1562]. В этих же терминах он анализировал неонароднические идеалы своего поколения, упоминая Александра Добролюбова и Леонида Семенова.
Всюду вы встречаете одно и то же: спев несколько песен, поэт видит себя поющим на краю кипящего чана, народа: не до песни, нужно дело, он бросается в чан, в бессловесное […] Искушающий броситься в чан не сдерживает своего обещания, поэт воскресает не как поэт, а как сектант, лжепророк, самозванец[1563].
Впрочем, Пришвин верил в то, что Добролюбов стал «вождем одной из очень могущественных религиозных сект». С помощью своей хлыстовской метафоры устремления очень разных людей Пришвин сводит к одному:
Не знаю как это назвать – чан, пропасть или пасть, поглощающая художника. На одной стороне пасть религии страдания, на другой эстетизм бесплодный беспочвенный (группа Аполлона). Третий выход: приспособление к новой социал-демократической религии (например Горький)[1564].
Дальше последуют новые герои, литературные и политические; но все они объемлются одной метафорой: «Литература раньше пережила революцию: декадентство, футуристы и есть революция»[1565]. «Сапог рабочего и футуриста […] зовут в чан, в материю, в безликое»[1566]. Для Пришвина большой чан революции по-прежнему сохраняет свое родство с хлыстовским радением; европеец не бросится в него, а русские часто к этому готовы, видит Пришвин. «Не забудет себя европеец, не бросится, потому что его “Я” идет от настоящего Христа, а наше “Я” идет от Распутина»[1567]. Как мы увидим, многие коллеги и современники Пришвина испытывали к Распутину особого рода симпатию. Пришвин, однако, относился к героям своего времени с редкой трезвостью: «Распутин, хлыст – символ разложения церкви и царь Николай – символ разложения государства», – записывал он 3 апреля 1917 года[1568].
Развивая эту тему в новых условиях января 1918 года, Пришвин вспоминал:
Было такое время, когда к чану хлыстовской стихии богоискатели из поэтов с замиранием сердца подходили, тянуло туда, в чан. […] Помню, […] заинтересовались мы одной сектой «Начало века», отколовшейся от хлыстовства. […] Я, близко знавший эту секту, не раз приводил на край ее чана людей из нашей творческой интеллигенции и всегда слышал один и тот же вопрос:
– А личность?
Ответа не было, и не могло быть ответа из чана, где личность растворяется и разваривается в массу[1569].
Разговор именно на этом языке казался Пришвину самым понятным способом объяснить, что такое революция. Перед хлыстовским чаном каждый должен сделать выбор: либо броситься в чан и молча танцевать там; либо бороться против, делом или словом. Поучительно, как этот певец природы и знаток народа предпочитает индивидуальную личность, ее личную ответственность и отдельное служение культуре. «То, что называется “саботажем”, есть сопротивление личности броситься в чан»[1570], – формулировал Пришвин собственную позицию в 1919. Его политическое разочарование в эти годы достигает предела.
Вы, мои сверстники, кто родился и вырос на этой нашей земле, разве не знали вы раньше лик нашего черного бога […] Наши человекоборцы не кому-нибудь другому – ему, ему отдают свой народ на пожрание. Это туда и Лев Толстой бросил свое великое призвание, туда же отдал и Достоевский свой великий дух, когда пророчил: «Константинополь будет наш». И это он, тот самый лик черного бога показывается, когда некто из народа лепечет иностранные формулы: свобода, равенство, братство, коммуна, экономическая необходимость и проле