[1667]. Отвергнутые Горьким писатели, как Гладков, и вправду искали поддержку у Белого[1668].
Если наша гипотеза верна, то в фигуре Безбедова Горький сводит давние счеты с Белым. Безбедовская голубятня деметафоризирует Серебряного голубя Белого, рисуя карикатуру на его автора. Белый ничего не понимает в голубях, о которых взялся писать, хоть и читал ученые книжки о них. Поэтому он жалок, но страшен. Безбедов портит породу голубей-птиц, Белый испортил литературу о голубях-сектантах. Безбедов нелепо борется с настоящим голубятником Блиновым и проигрывает ему во всем; так Белый, знающий жизнь по книгам, тщетно боролся с Горьким, подлинным знатоком сект. Блинов говорит Безбедову то, что Горький, в связи с сектантской темой, мог думать о Белом: «Ты, говорит, не из любви голубей завел, а из зависти, для конкуренции со мной, а конкурировать тебе надобно с ленью твоей, не со мной» (23/300). Безбедов убивает прекрасную Зотову, как Белый убил в свое время замысел прекрасного романа.
Если либералы типа Самгина и Кормилицына не способны понять русское сектантство и его великолепную богородицу, считает Горький, то попутчики типа Безбедова более опасны. Они клевещут на народ, искажают роль сект, компрометируют их своими писаниями. Хлысты – отнюдь не голуби, всю жизнь считал и продолжает считать Горький, а настоящие революционеры. Они делают революцию в том же смысле, в каком делают ее большевики типа Кутузова, который делает ее на хлыстовские деньги; и еще в другом, пока непонятом большевиками смысле, который олицетворен в фигуре Марины и содержится в ее гностическом учении и в идеях о близком матриархате.
Фамилия «Безбедов» дает содержательный контраст к собственному псевдониму писателя. Можно предполагать также, что она сконструирована по образцу «Бессонова», героя Хождения по мукам Алексея Толстого, в котором изображен Блок – столь же негативно, но более узнаваемо, чем Белый изображен в Безбедове. Так новое поколение русских писателей расправлялось со своим наследством. «Людей такого типа он видел немало», – думает Самгин; «но – никто из них не возбуждал такой антипатии, как этот […] Он ведет к мыслям странным, совершенно недопустимым» (23/260). Безбедов – темный предшественник, смешной двойник и опасный соперник Самгина. «Мысль о возможности какого-либо сходства с этим человеком была оскорбительна» (23/226). Кто-то может вдруг увидеть сходство Горького и Белого, вообще новой советской литературы и русского символизма, и эта мысль вызывает у автора страх. «Он не только сам карикатурен, но делает карикатурным и того, кто становится рядом с ним» (23/270). Этот мотив повторяется пунктиром на протяжении сотен страниц. «В неожиданной, пьяной исповеди Безбедова было что-то двусмысленное, подозрительно похожее на пародию», – думает Самгин (23/347). Горький пишет новый роман о сектах, но все еще, двадцать лет спустя, боится сравнения с текстом-предшественником. Он, конечно, переадресовывает собственный страх сопернику. Безбедов полагает, что Зотова устроила их, Самгина и Безбедова, жить вместе «намеренно, по признаку некоторого сродства наших характеров и как бы в целях взаимного воспитания нашего». Но Марина знает: «Это – твоя догадка, Клим Иванович» (23/351). Кого замещает здесь эта так и не поделенная Марина – реальную женщину? абстрактного читателя? народ? власть?
Внешне Безбедов описан в деталях; физически он скорее не похож на Белого. Между их судьбами есть, как мы видели, черты сходства. Но главные параллели – в их речах, в том, что Горький называл «языком». Безбедов признается в покушении на жизнь конкурента-голубятника Блинова, что вызвало у Самгина «странное подозрение: всю эту историю с выстрелом он рассказал как будто для того, чтобы вызвать интерес к себе» (23/302). Сравните с этим подготовительную заметку Горького: «А. Белый вычитал и выдумал множество страхов, доброй половине их он сам не верит, а другою половиной, хитрый, украшает себя, делает интересным»[1669]. Безбедов сам себя называет «глухонемым» (23/230); через несколько лет Горький в своей разносной статье О прозе, направленной лично против Белого[1670], назовет его «глухим». Безбедов говорил, «точно бредил, всхрапывая, высвистывая слова […] Жутко было слышать его тяжелые вздохи» (23/300); в статье О прозе речь Белого характеризуется как «старчески брюзгливая и явно раздраженная чем-то»[1671]. Безбедов говорит «явно балаганя»; в статье О прозе Белый сравнивается с «балаганным дедом». Безбедов говорит с «жалкой гримасой скупого торгаша»; Белый, по мнению Горького, предлагает начинающим писателям «лавочку, в которой продаются “готовые наборы слов”»[1672].
В этой статье, своем литературном завещании, Горький обрушился на Белого с прямыми и страшными обвинениями. Белый пишет для того только, чтобы показать, «как ловко он может портить русский язык». В стране есть «трудно уловимые враги, которые вредят […] всюду, где могут повредить», и один из них – Андрей Белый. Он портит язык, национальное богатство и государственную гордость. Он – вредитель. Пишет он для того только, чтобы «показать себя […] не таким, как собратья по работе»[1673]. Горький сравнивает Белого с пушкинским Сальери, завистником и отравителем; читателю легко догадаться, кто здесь считает себя Моцартом.
Теперь, в начале 1933, цели Горького и его средства иные, чем они были два-три года назад, когда сочинялся третий том Самгина; но, начиная открытую кампанию по вытеснению Белого из советской литературы, Горький использует старый ряд метафор. Они были разработаны для фигуры Безбедова, этой аллегорической карикатуры на Белого, и развивались со времен Серебряного голубя. Тогда, в 1909, роман Белого о том, как социалист стал сектантом и был убит, опередил так и не написанный роман Горького о том, как сектант стал вождем социалистического народа. Двадцать лет спустя Горький пишет другой роман, в котором изображает Белого жалким интеллигентом, живущим среди сектантов и их не видящим, и в итоге убивающим народную надежду. Теперь, к 1933 году, оба вернулись в страну победившего социализма; но борьба продолжалась, перейдя из незаконченного романа – в заканчивающиеся жизни.
Статьей О прозе Горький совершил предательство, граничащее с убийством, как его Самгин; а Белый не замедлил умереть подобно своему Дарьяльскому, преданный теми, с кем честно пытался быть вместе. Скоро скончался и Горький. Если он был отравлен[1674], то не так как пушкинский Моцарт, а как его собственный Безбедов: не завистливым коллегой, а властью, для которой писатель лишь свидетель, а его убийство – метод важнейшей из чисток: чистки памяти.
– Помер.
– От чего? – тревожно воскликнул Самгин.
– Паралич сердца[1675].
– Он казался вполне здоровым.
– Сердце – коварный орган, – сказал Тагильский.
– Очень странная смерть, – откликнулся Самгин […]
– Умная смерть, – решительно объявил товарищ прокурора. – Ею вполне удобно и законно разрешается дело Зотовой (24/155).
Часть 7Женская проза и поэзия
Секс, текст и секты вовлечены во взаимодействия, в которых если и удается обнаружить некие регулярности, самыми важными оказываются исключения. Сюжет войны полов, характерный для романтической и потом модернистской культуры, подвергался расщеплению не в зависимости от биологического пола автора, а в зависимости от его идеологического отношения к полу. У Свенцицкого в Антихристе, у Горького в Самгине, у Радловой в Повести о Татариновой, у Цветаевой в Хлыстовках и Молодце – гибели или смертельной опасности подвергается женщина. Этот вариант следует за Демоном Лермонтова. Противоположный тип гендерной фабулы следует за Золотым петушком Пушкина. В Пророчице Захер-Мазоха, в Серебряном голубе Белого, в Романе-Царевиче Гиппиус, в Сатане Чулкова, в Пятой язве Ремизова – гибель в результате сектантского обольщения ожидает героя-мужчину. Любовь к демоническому началу ведет к смерти человеческого партнера; но жертва, и даже демон, могут оказаться разного пола, и это сложным образом связано с полом пишущего.
Все же в рамках нашего материала отношение женщин к изображаемому или фантазируемому ими предмету часто кажется иным, чем отношение мужчин: не более историчным, но более ностальгическим; не менее драматичным, но более оптимистическим. Писатели мужского пола видели в хлыстовках и богородицах предмет губительного – чаще для героя, иногда для самой героини – вожделения. Писатели женского пола находили в них, наоборот, легкий – для более тонких из них слишком легкий – объект идентификации. Писательниц влекла необычная роль женщины в сектантских общинах, предвещавшая желанные перемены более близких форм социального устройства. Если в мужских текстах особенные черты сектантского ритуала – кастрация у скопцов, кружения у хлыстов – вызывали неодолимую тревогу автора, то в женских текстах эти крайности мы находим в центре эстетического созерцания или даже этического любования.
Женские тексты о сектах часто следовали за мужскими. Жуковская и Радлова писали о том же периоде и тех же героях, что Мережковский; Цветаева пересекалась с Белым, Черемшанова следовала за Бальмонтом. В том же материале женское письмо выявляет динамический опыт пиковых эротических переживаний, воплощенный в кружениях и полетах, в разрушении границ тела и слиянии с миром. В этом чувстве интенсивное переживание жизни переходит в фантазию о смерти, что в свою очередь связывается с хлыстовскими историями о «таинственной смерти и таинственном воскрешении». Попадая в это могущественное поле значений, истории христов и богородиц подвергались новым изменениям. Поле интерпретаций сектантского опыта растягивалось еще больше: от страха кастрации до переживания оргазма.