[1753]. Здесь звучат любимые ее идеи: столетнее возвращение, трагизм момента и еще любопытное представление о перспективах, открывающихся перед современностью. Эти слова были прочитаны их героем; тетка Блока, наверняка воспроизводя его собственную реакцию, характеризовала статью Радловой как «краткую, но очень значительную»[1754].
В октябре 1920 Любовь Менделеева-Блок, жена поэта и бывший предмет мистического культа юных соловьевцев, приняла предложение Сергея Радлова и вступила в труппу Театра народной комедии. Как рассказывает близкий свидетель, жена Блока «втянулась в это дело и увлеклась им, тем более, что идеи Радлова пришлись во многом ей по душе»[1755]. С Менделеевой-Блок связан настойчиво повторяемый Радловой мотив синего плаща; в нем Елисавета уходит в свое странствие. Современники легко ассоциировали его с героиней стихов Блока и его женой. «Ты в синий плащ печально завернулась, В сырую ночь ты из дому ушла», – писал Блок, обращаясь к жене[1756]. В его драме Незнакомка героиня является на землю в голубом плаще, чтобы с небесных высот впасть в земную пошлость: путь, противоположный Елисавете из драмы Радловой. Может быть, мотив синего плаща указывает на то, что роль Елисаветы в Богородицыном корабле предназначалась для жены Блока. Если бы такой проект осуществился, он свидетельствовал бы о прямой, минуя акмеистов, преемственности Радловой от Блока, эмоционализма от символизма. В январе 1921 – время работы над Богородицыным кораблем – Радлова писала Любови Блок, которая работала в подчинении ее мужа[1757]:
Не пойду я с тобою, нету слуха
Для любимого звона и для слов любовных –
Я душою тешу Святого Духа,
Что мне в твоих муках греховных?
Глаз нет чтоб садами любоваться,
Рук нет чтоб с тобою обниматься[1758].
Как обычно в ее мире, высокая мистика соседствует с напряженной и даже девиантной эротикой. И здесь ход мистико-эротического действия датирован странным историзмом, который придает ему некое внешнее оправдание; в данном случае это экзотика настоящего времени, жизнь на «волчьей поляне, Что городом прежде была», любовь и мука в год гибели поэтов.
В императорском сюжете Повести о Татариновой, как и в фольклорной фабуле Богородицына корабля, половая любовь уступает место женскому подвигу отречения и мужскому греху предательства. В пост-романтическом мире Радловой любовь не является движущей силой и высшей ценностью, но находит себе необычные применения, некие инструментальные функции. В стихах ее любовь вызывающе часто рифмуется с кровью, как будто эта самая банальная из рифм имеет власть над тайной жизни[1759]. В последней сцене Богородицына корабля Разумовский хочет повеситься от любви, а Елисавета ради иного рода любви вырывает свое сердце; все это построено на том же роковом созвучии:
Рвите его, люди, терзайте, звери, клюйте, птицы,
Мои ненаглядные братцы и сестрицы.
Напитаетесь плоти, напьетесь крови,
Узнаете меру моей любови.
Любовь подлежит преодолению – хирургическому, психологическому, мистическому. «Милая любовь моя, проклинаю тебя страшным проклятием», – говорит героиня Крылатого гостя. В этом мире женщина разрывает границы личной любви в бесконечность, уходя от мужчины к общине и отдавая сердце «хору»; а мужчина тянет ее назад, всегда к плотской любви и, как сказано в Повести о Татариновой, к «шутовскому унижению телесного соития».
Центральное место среди источников Повести занимает послание Алексея Еленского, камергера и скопца, в 1804 году направившего в кабинет Александра I свой проект обустройства России. Радлова, включившая обширные выдержки из послания Еленского в текст своей повести, заняла свое место в ряду изумленных его читателей. Историческая достоверность того проекта, который цитировала Радлова, сомнений не вызывает; но его интерпретация, провоцирующая на самые рискованные аналогии, была и будет предметом для споров. Стилизуясь под масонство, скопческий дискурс претендовал на глобальную религиозно-политическую роль – роль государственной идеологии (в том смысле этих слов, который станет ясен лишь целым столетием позже). Мельников интерпретировал проект Еленского как «установление в России скопческо-теократичного образа правления»[1760]; Милюкову он напоминал политические идеи «святых» деятелей английской революции[1761]. «Какие же достижения обещал свободный народ на свободной, переустроенной для счастья земле!» – таким восклицательным знаком завершался рассказ советского историка о Еленском[1762].
Во всяком случае, мы имеем дело с беспрецедентно отважной программой, претендующей на контроль абсолютной степени: самый тоталитарный проект из всех, какие знала история утопий. Еленский предлагал переворот всей системы власти, государственной и духовной; намеревался начать революцию с армии и флота, с тем чтобы распространить ее на все министерства и губернии; собирался организовать режим самым жестким из мыслимых способов – личной властью духовных лиц, образующих собственную иерархию. Все это утописты предлагали, а революционеры пытались осуществить до и после Еленского. Но только в этом проекте к внешней, внутренней и духовной политике присоединяется политика тела в ее самом радикальном и необратимом варианте – хирургическом. Даже анти-утописты 20 века не доходили в своих более чем радикальных построениях до этой простой и эффективной процедуры; никто, кроме Еленского, не расшифровал так прямо метафору всякой утопии; никто не разгадал ее элементарного секрета – хирургической кастрации всех под руководством уже кастрированных.
В 1931 Радлова переписывала тексты Еленского из исторического журнала, где они были за полвека до того опубликованы Иваном Липранди, приятелем Пушкина, в свою тетрадку, которая еще полвека с лишним пролежит в архиве… Она наверняка думала о шокирующем сходстве скопческого проекта с политической реальностью, которая осуществилась на ее глазах; о его русском языке, неожиданно современном, патетическом и распадающемся как заумь; и о том, как парадоксально, и вместе с тем знакомо, сочеталось все это с мужественным классицизмом Золотого века.
Понятно, что в этой своей работе Радлова зависела от источников и консультантов. 4 марта 1931 года Радлова писала мужу: «За Татаринову еще после твоего отъезда не принималась, но получила книги […], так что собираюсь снова начать писать»[1763]. Этот мотив повторяется вновь 10 марта: «Я не пишу ничего […] и боюсь, что может быть Татаринова моя не так уж хороша, как нам с тобой показалось». В эти дни с незаконченной Повестью о Татариновой знакомятся Кузмин и Юркун. В письме 12 марта 1931 года читаем: «Вчера у меня вечером были Михаил Алексеевич с Юркуном, тихо и мило посидели и поболтали. Юркун много хорошего говорил о моей повести, которую я продолжаю не писать. Боюсь, что совсем брошу». Вероятно, обсуждение воодушевило автора, так как 18 марта Радлова сообщала мужу: «За “Татаринову” снова принялась […] Удастся ли напечатать ее? А очень бы хотелось».
Текст был закончен в мае. 28 июня 1931 Радлова пишет мужу: «Что слышно о Татариновой? Не очень-то я надеюсь, что ее напечатают. Не могу сказать, чтоб это меня безумно огорчило, у меня как-то притуплено “желание славы” и все связанное с этим чувством». В июле Радлова продолжает думать о Повести и пишет мужу о своем желании приложить к ней «небольшой словарь скопческих терминов, […] иначе могут быть недоумения»; намерение это не осуществилось. Кажется удивительным, но Радловы всерьез надеялись опубликовать этот текст, который на современный взгляд кажется несовместимым с цензурными условиями 1930-х. «Был ли ты в ОбЛите с Татариновой?» – напоминала Радлова 9 июля. В переписке супругов несколько раз звучит просьба Радловой к мужу задействовать его связи, чтобы протолкнуть Повесть о Татариновой через ленинградскую цензуру. 14 декабря 1931 Сергей Радлов писал жене: «Поздравляю тебя и себя! Разрешение печатать Татаринову лежит у меня! Ура! Остальное, как говорят шахматисты, дело техники. Разрешение на 80 авт[орских] экз[емпляров] и 20 для цензуры. Все с отметкой “на правах рукописи”. Я ужасно этому рад». Но и на этих «правах» публикация не состоялась.
Хозяйка великосветского салона, наделенная дарами пророчества и исцеления; женщина романтической эпохи, соединившая ее тонкую эротику с телесной мистикой русского сектантства; красавица, обратившая свою женственность в инструмент религиозной проповеди, – такова героиня Радловой. Баронесса и лютеранка, принявшая православие, бывавшая у скопцов и практиковавшая народный ритуал кружений, Татаринова по-своему осуществила тот подвиг нисхождения, о котором мечтала Радлова в образе своей Елисаветы. Под женским пером и в женском образе вновь осуществлялось то, к чему призывали поэты и мыслители предыдущей эпохи.
В 1818–1824 годах в самом центре имперской столицы неистово кружились в белых одеждах, пели, пророчествовали и исцелялись[1764]. Вдова героя Отечественной войны, Татаринова была обращена в свою новую веру в петербургской хлыстовско-скопческой общине под руководством Кондратия Селиванова и Веры Ненастьевой. Радения пришлись Tатариновой по душе, но она возражала против оскоплений: «Что толку скопить тело, но не скопить сердца? В нем седалище греха […] Возможность отнимется, а желание останется»