[1765]. Уведя у Селиванова некоторых членов его корабля, она возвращалась от скопчества к хлыстовству, обогащенному европейскими мистическими идеями[1766]. Но даже министр просвещения и обер-прокурор Синода князь Александр Голицын, частый гость Tатариновой, не видел большой разницы между нею и скопцами: «эта госпожа была некогда представительницею в Петербурге секты так называемых пророков или скопцов», – вспоминал Голицын в 1837 году[1767].
Никакого секрета из радений в Михайловском замке не делалось. Митрополит Филарет, например, знал, что к Tатариновой «ездили» и князь Голицын, и Лабзин. Хлопотами Голицына Tатаринова получала значительную пенсию, из которой финансировала расходы секты. После нескольких свиданий с Tатариновой ее покровительницей стала сама императрица. Однажды Государь посетил радение у Tатариновой и остался доволен. Согласно опубликованнам документам, Александр I лично защищал ее от обвинений.
Среди членов этого кружка, сначала называвшегося «Братством во Христе», потом – «духовным союзом» или «русскими квакерами», были высшие офицеры, чины двора, государственные чиновники, священники. Самыми заметными были Алексей Лабзин, писатель и переводчик, редактор Сионского вестника, вице-президент Академии художеств и мастер масонской ложи «Умирающий сфинкс»; генерал Евгений Головин, один из крупнейших военачальников славной эпохи; живописец Владимир Боровиковский; директор правительственного Департамента народного просвещения, секретарь Библейского общества Василий Попов; подполковник и богач Александр Дубовицкий, который потом покинул общину, чтобы проповедовать свое учение в простом народе. Радения этих высоких особ вместе с Tатариновой организовывал неграмотный пророк из крестьян, музыкант Кадетского корпуса Никита Федоров. Кружения происходили самым обычным хлыстовским образом. Пророчества произносились чрезвычайно быстро и были метризованы, как вспоминал потом Головин, «под склад народных прибауток». Некоторые из песен были комбинацией масонских и хлыстовско-скопческих символов; начало могло быть заимствовано у масонов, а конец – у хлыстов или наоборот[1768]. Тут были классический хлыстовский распевец «Дай нам, Господи, нам Иисуса Христа»; нечленораздельные звукосочетания на неведомых языках, которые недавно пытался перевести с санскрита В. Н. Tопоров[1769]; или, с другой стороны, вполне романтическое:
Прочь лесть, прочь ложь, хитросплетенность,
Порочность, сладость красных слов,
Утеха сердцу, развращенность –
Пою небесную любовь[1770].
Tатаринова с Федоровым практиковали и гипноз; их ранние, но вполне сознательные эксперименты заложили начало традиции, у которой в России было большое будущее. Член общины доносила полиции, что она была положена в постель и не знает, от чего пришла в беспамятство; очнувшись, она увидела перед собой пророка, предсказывавшего, что придет к ней корабль с деньгами[1771]. Из одного письма Лабзина ясно, что он, опубликовавший в своем Сионском вестнике немало переводных материалов немецких магнетизеров, воочию наблюдал гипноз именно в секте Tатариновой[1772]. Генерал Головин рассуждал в начале 1830-х: «Не надобно удивляться, что действия духовные […] открываются в наше время преимущественно перед низшим классом людей», а высший класс весь «окован прелестью европейского просвещения, то есть утонченного служения миру и его похотям»[1773]. Но если эта формула, предвещая позднейшие сто лет славянофильских и народнических исканий, интересна разве что своей ранней датировкой, то другое свидетельство Головина о собраниях у Tатариновой приобрело актуальность только в конце 1910-х:
услышал я о возможности […] говорить не по размышлению, как это бывает в порядке естественном, где мысль предшествует слову, а по вдохновению, в котором голова нимало не участвует и при котором язык произносит слова машинально, как орудие совершенно страдательное[1774].
В кругах адамистов-акмеистов, футуристов и формалистов не только знали опыт русского хлыстовства, но ссылались на него с очевидным удовольствием[1775]. Как мы видели, в 1916 Виктор Шкловский описывал хлыстовские распевцы в качестве прямого предшественника зауми в новой русской поэзии[1776]. Сергей Радлов принимал эти идеи в качестве основы своей театральной практики. В статье 1923 года он писал: «Освобожденный от слова, – ибо актер не обязан произносить смысловое слово! – актер дает нам чистый звук. В бессловесной речи своей актер звучит свободно, как птица. Эмоция […] предстает перед зрителем в чистейшем беспримесном виде»[1777]. Радлов одобрительно ссылался на Крученых, но был даже радикальнее. Крученых охранял свои авторские права и считал, что заумь может сочинять только поэт, Радлов же допускал «импровизацию зауми» самим актером. В этом варианте заумь совсем ничем – ни процессом, ни результатом – не отличалась от глоссолалии. Похоже, в своих теоретических взглядах и актерской педагогике Радлов близко подходил к практическому осуществлению хлыстовских техник, которые его жена описывала как поэт и изучала как историк. «Tолько так мы создадим всенародную трагедию, если ей вообще суждено когда-либо возникнуть», – без особой уверенности заключал эти свои рассуждения Радлов.
Несколько позже Мандельштам рассказывал о новой, советской уже литературе метафорой, почерпнутой из описаний русского сектантства, и возможно, именно секты Tатариновой в описании Радловой:
Ныне происходит как бы явление глоссолалии. В священном исступлении поэты говорят на языке всех времен, всех культур. Нет ничего невозможного. Как комната умирающего открыта для всех, так дверь старого мира настежь распахнута перед толпой. […] В глоссолалии самое поразительное, что говорящий не знает языка, на котором говорит. Он говорит на совершенно неизвестном языке. И всем, и ему кажется, что он говорит по-гречески или по-халдейски[1778].
Именно так – на языках которые не знали, по-гречески и по-халдейски – пророчествовали у Tатариновой и во множестве других хлыстовских общин. В словах Мандельштама слышна трезвая ирония, которую лишь усиливает предшествующая им цитата из собственных стихов десятилетней давности: «Все было встарь, все повторится снова, И сладок нам лишь узнаванья миг».
Подчиняясь законам художественного вымысла, Повесть о Tатариновой отходит от исторической достоверности вполне систематическим способом. Текст сочетает историческое исследование с эротической фантазией. Действие эротизировано не схематически, как в Богородицыном корабле, но с почти кинематографической убедительностью. Композиция Повести вообще кажется связанной с опытом кино, кадры меняют друг друга по законам монтажа, а не сюжета.
В тексте Радловой героиня окружена мужчинами, символизирующими силу и власть – героем-полководцем, гением-живописцем, красавцем-гвардейцем и, наконец, самим Императором. Они и другие, менее заметные персонажи Повести влюблены в Tатаринову, окружают ее своим поклонением и вращаются вокруг нее, как в текстуальном танце-радении. Радлова пишет для своей героини одну эротическую сцену за другой. Повесть начинается с того, что скопец Селиванов учит Tатаринову особому, парадоксальному методу сочетания мистики и эротики. Сила Tатариновой – в «лепости», женском соблазне; а соблазн может быть использован как инструмент кастрации, рассуждает Селиванов. Так основатель русского скопчества назначает Tатаринову своей преемницей и наследницей: «Tы – новый нож миру». Tехника кастрации, которой он ее учит, утонченно-психологична: «Соблазнишь – и отринешь, соблазнишь – и спасешь, к новому убелению приведешь нашу землю». С Селивановым в Петербурге и вправду жила некая «девица замечательной красоты», мещанская жена родом из Лебедяни Tамбовской губернии, разведенная по суду с мужем за распутство; она выдавала себя то за богородицу, то за царевну, а миссионеры потом обвиняли Селиванова в том, что он использовал свою красавицу для привлечения мужчин к скопчеству[1779].
Женщины, действовавшие по принципу «соблазнишь – и отринешь, соблазнишь – и спасешь», не новы в русской литературе; не нов и изображенный Радловой фантасмагорический союз красавицы и скопца. В этом же треугольнике – царь, скопец, его женщина – живет сюжет пушкинской Сказки о золотом петушке; в подобном пространстве – интеллигент, сектант, его женщина – живет Серебряный голубь Белого; и в нем же – Александр, Селиванов, Tатаринова – движется действие Повести о Tатариновой. Радлова сохраняет даже четвертый персонаж, птицу, везде играющую роль посредника магического влияния. Пушкинский петушок уже у Белого стал голубем, и то же у Радловой: «на тонкой нитке […] восковой нежненький голубок». Впервые эта птичка появляется в сцене, когда Tатаринова приходит к Селиванову получать его благословение. Когда же ее увозят в монастырь, «белый голубок, сидевший всегда у нее на подоконнике, взмахнул грустными крыльями и улетел», – так кончается Повесть о Tатариновой. Во всех случаях – у Пушкина, Белого и Радловой – сектантская птичка возвещает конец остальным героям. Новостью является активная роль женщины и еще буквальная трактовка кастрационного сюжета. В художественной литературе только Радлова показала масштаб и смысл скопческого проекта с такой прямотой.