Хлыст. Секты, литература и революция — страница 133 из 164

Записка Головина, где он характеризовал Татаринову как «благодетельнейшее орудие Божеского промысла» – самый подробный источник о нравах и методах, принятых в этой общине.

Отсюда мы узнаем, как Tатаринова лечила тучного, свирепого и несчастного генерала: постом, козьим молоком, слабительным и кровопусканиями, а также физической нагрузкой, которая, по подлинным словам Головина, доходила до 5 тысяч земных поклонов ежедневно. Вряд ли кто лечил тогда средствами, более близкими к современным; и действительно, генерал избавился не только от веса, но и разных тяжких симптомов. Главная его болезнь, однако, все не проходила, и Головин с полной искренностью рассказывал о ней Паскевичу:

[…] я получил преступную привязанность к домашней горничной девке. Эта слабость совершенно разрушила душевное мое спокойствие и, раздирая внутренность колючими упреками совести, лишала меня отрады в счастии семейственном.

Цитируя эти слова генерала, Радлова вкладывает их в письмо, которое в ее повести Головин направляет к Tатариновой. Письмо это сопровождает саму девку, которую Головин дарит целительнице. Tут в тексте Радловой следует сцена любви, которой с терапевтической целью, но и с очевидным удовольствием, занимается с подаренной ей девушкой Tатаринова.

[…] входит метреска генерала Головина. […] Шелковое синее платье плотно обтягивает плечи и грудь и свободными складками струится к ногам[1791]. […] – «Здравствуйте, дорогая барыня». Та же наглая и веселая усмешка чуть тронула вишневые губы. Чувствует Катерина Филипповна какое-то стеснение в груди, тайную робость, веселую тревогу, как в детстве, когда однажды с конюшенным Петькой на заре воровала яблоки из отцовского сада. «Грех, грех, грех!» И вдруг вспоминает высокий, как журавлиный, голос: «Соблазнишь и спасешь, соблазнишь и отринешь, к новому убелению приведешь». Трепещет в груди нежненький голубок, бьет восковыми крыльями, крылья тают, тают от горячей крови, заливающей сердце. «Наташа, подойди сюда». – И Катерина Филипповна резко притягивает к себе испуганную девку. Под рукой у нее вздрагивает Наташино сердце, и кажется ей, будто пахнет оно наливным яблоком, пригретым солнцем. Она закрывает глаза, и ей снится сон наяву про белый яблочный сад и розоперстую босоногую Эос[1792].

На следующее утро в первый раз за 747 дней Евгений Александрович Головин, просыпаясь, не вспомнил вишневый смешливый Наташин рот, а сразу зазвонил камердинера и приказал подать умываться.

Характерно это сочетание формальной точности с вольной фантазией. Записка Головина содержит приблизительные даты событий, так что в своем подсчете Радлова основывалась на фактах. Все остальное является, конечно, лирическим вымыслом; в нем, однако, сосредоточены главные мотивы всего текста. Здесь, при встрече с девушкой, Татаринова вспоминает данный ей завет Селиванова; здесь же всплывают голубок, впервые появившийся у Селиванова, и полученное от него же яблоко, и райский сад. Tак символизируется этот особый вид греха; перечтем 10 годами раньше написанные стихи, посвященные Любови Блок:

Молчи о любви своей и муку

Ковром узорчатым не расстилай под ногами,

Не мани меня Амальфийскими садами,

Где теплые от солнца померанцы сами падают в руку.

Яблоко и сердце – два эти символа определяют эротическое зрение Радловой. «А умею я, пожалуй, только одно – видеть самую сердцевину человека, раскрывать его просто как раскрывают яблоко, так с живыми людьми и с выдуманными, ты не находишь?» – писала она мужу 28 июня 1931.

Акт Tатариновой с девкой генерала Головина имел инструментальный смысл. Этот метод в общине Tатариновой называли «взять на себя грехи другого», и под пером Радловой он осуществляется буквально: Tатаринова избавляет Головина от мучительной любви, беря на себя его грех, то есть сама занимаясь любовью с его любимой. Все это полностью соответствует подлинным словам Головина:

Tатаринова, взяв эту девку к себе, как бы приняла на себя немощь мою, снимая ее с меня постепенно. Замечательно, что, когда она рассказывала мне в простоте сердечной, сколько позволяла благопристойность, о своих ощущениях к помянутой девке – я узнавал в них собственные мои чувства и даже наружное мое вольное с нею обращение[1793].

В изображенной сцене автор принимает эту мотивировку, расцвечивая ее эротическими деталями. Кажется, Радлова верит вместе со своими героями: болезнь генерала прошла не от одних только поклонов и козьего молока, но и от того, что женщина актом физической любви взяла на себя мужской грех. В характере этой сцены у автора была полная ясность, но все же она далась нелегко. 16 марта 1931 Радлова писала мужу: «Вчера наконец написала про Головина лесбийскую сцену, ужасно трудно было, теперь буду писать о Фотии, думаю, что пойдет легче». Вероятно, именно эта и смежные сцены 12 марта были предметом обсуждения между Радловой, Кузминым и Юркуном.

Мистика и эротика, переплетаясь и сливаясь, вновь оказываются неотделимы от политики. Под пером Радловой, история Tатариновой развивается от прекрасного начала царствования Александра I до ужасного конца следующего царствования. На Николае I сосредотачивается ненависть героини, в которую естественно выливаются чувства автора.

Петербург стал для Катерины Филипповны как тот свет. […] И все, кого ни встретит Катерина Филипповна – неживые. Бродит она одна, все пережившая, по Петербургу, […] и кажется ей в белые ночи, что солнце никогда не встанет […] Страшный противник Катерины Филипповны живет в этом городе и отсюда управляет притихшей страной, в которой никто больше не смеется.

Автопортрет так же очевиден в этом портрете, как и новое, образца 1931 года, чувство трагического хода истории.

А живые, оставшиеся, кажутся Кате мертвее и желче и растленнее лежащих в земле […] Летят над городом белые ночи и черные дни, но времени больше нет, потому что время – это любовь и движение, а в Петербурге поселился страх, и стало в нем будто две смерти – Смерть и Государь.

Tак в николаевский Петербург проецируются и Апокалипсис («времени больше нет»), и современность. Tеперь, конечно, Радлова не назвала бы 1820-е годы «блестяще и победно успокоенными», как сделала это она в 1920. Ее сведения о николаевской эпохе вряд ли сильно изменились; но понимание истории перевернулось за это десятилетие, прожитое в сталинской России. Радлова наверно вспоминала все это в последовавшие потом десятилетия, проведенные ею в лагерях нацистских и коммунистических.

В 1823 году необыкновенная женщина пыталась лечить мужчин от их любви. Документы о ней были опубликованы в 1892. Другая женщина перечитала их и переписала по-своему в 1931. Еще много десятилетий ее версия любви, крови и истории оставалась невостребованной. В Крылатом госте есть послание, адресованное читателям-потомкам:

И вот на смену нам, разорванным и пьяным

От горького вина разлук и мятежей,

Придете твердо вы, чужие нашим ранам,

С непонимающей улыбкою своей.

Лишь преемственность дает смысл истории и поэзии. Радлова мыслила ее как повторяющиеся воплощения все той же идеи в новых женских образах. В монолог героини Богородицына корабля вложено пророчество о судьбе русской земли: беды грозят ей до тех пор, пока блуждающее сердце Акулины Ивановны «не […] влетит как в окно в открытую грудь», то есть не найдет себе новую владелицу. Кажется, следующим воплощением той Богородицы-Императрицы могла казаться Tатаринова, а последним – сама Радлова. Оставим, однако, души и сердца их обладателям. Существует реальность, в которой смерть уступчива и обратима, воскрешения повторяются, а воскресшие сохраняют память о своих прежних воплощениях: реальность текстов.

Цветаева[1794]

Хлыстовское радение – круговая порука планет – Мемнонова колонна на беззакатном восходе… Карусель![1795]

Карусель, знакомая каждому читателю, и радение, скорее всего ему незнакомое, оказываются синонимами в этом раннем прозаическом опыте Цветаевой. «Земные приметы», они обозначают нечто иное, обычными способами не представимое. Детская карусель и хлыстовское радение с их зримыми, слышимыми и вестибулярными эффектами являются означающими другой реальности, небесной в пространстве, апокалиптической во времени. Стоит вступить в этот круг, и «Уж возврата нет!». Другая реальность дальше от этого мира, чем это может себе представить привязанное к словам воображение; и ее бесполезно описывать словами. Поэты способны отослать к ней самой музыкой стиха; возможности прозаиков в этой области ограниченны, что лучше всего понимают пишущие прозу поэты.

В цитированном фрагменте Цветаева нащупывает особого рода механизм, который потом будет много раз использовать. К другой реальности отсылают не означающие ее слова, стертые и неправдоподобные, от которых и остались одни только означающие; к ней отсылают телесные ощущения, которые умеют вызывать слова. Прямая связь между словесными конструкциями и телесными переживаниями чаще эксплуатировалась в низких жанрах; примером может быть эротическая литература. Цветаева работает с подобного рода безусловными связями в иных целях. Актуализируя телесный опыт читателя, она переинтерпретирует его как свидетельство высших сил.

Как сказано в другом отрывке из Земных примет: «Дана Тайна, тайна как сущность и сущность как тайна». Но поэт, в отличие от философа, не может заниматься сущностью, вовсе лишенной предикатов. В тексте есть центр, вокруг которого кружатся разноуровневые дискурсы: сама идея кружения. Эта идея или, скорее, ощущение – моторное, вестибулярное, зрительное – имеет до-словесный характер. Это чувство выразимо на самых авторитетных языках – детском (карусель), народном (радение), метафизическом (планеты); к нему привязывается и другая символика, апокалиптическая и дионисийская. Сделав телесное ощущение центральным элементом дискурса, Цветаева дает свое решение проблемы, до нее поставленной акмеистами. Текст, прозаический или поэтический, становится способом дискурсивной интерпретации телесности; но телесности особого рода – не скульптурной и не эротической, а кружащейся.