Хлыст. Секты, литература и революция — страница 149 из 164

Двенадцати, приветствуя революционное шествие, ведомое раскольничьим Исусом, показал первую и единственную его жертву. Все они думали, что, начав с ритуального убийства, народная сектантская стихия осуществит расправу над культурой, – для одних трагичное, для других желанное событие жизни и истории.

В новой, пореволюционной версии все перевернулось. Ужас истории перетасовал недавние мечты и страхи. То первоначальное заклание, которое угрожало русской цивилизации, ожидалось от хлыстовской стихии; теперь его увидели в убийстве, совершенном великим князем, графом и депутатом. Ритуальное убийство должно было произойти над предателем, поэтом, проституткой – одним словом, людьми культуры. Оно оказалось произведенным над хлыстом. Теперь уже не боялись связи хлыстовства с революцией, а, наоборот, сожалели о загубленном союзе хлыста и монарха. Блок, Булгаков, Родзянко рассматривали убийство Распутина как решающий акт русской катастрофы. Сюжет Серебряного голубя оказался инвертирован. В сакральном действе, давшем старт революции и освободившем путь большевизму, в жертву был принесен хлыст.


РЕМИЗОВ

Трансформация дискурсивных моделей нагляднее всего проявляется в перемене акцентов при обработке одного и того же литературного сюжета. В 1907, том же году, когда писалась опера Римского-Корсакова Золотой петушок и был задуман Серебряный голубь, Алексей Ремизов написал новую сказку на старую пушкинскую тему: Царь Додон[2002] (у Пушкина царя звали ‘Дадон’, а Ремизов пишет ‘Додон’, и так же в опере Римского-Корсакова). Могучему царю Додону помогает одноглазый Лука. У дочери Додона женские органы слишком велики, и никто не хочет на ней жениться. Лука разыскивает для нее кандидата с достаточно большим членом. Нечеловеческая величина последнего и есть центральный пункт сюжета; величина эта описывается с помощью разных красноречивых подробностей. Инвертируя и контаминируя мотивы обоих пушкинских сказок о кастрации – ранней сказки Царь Никита и поздней Сказки о золотом петушке, Ремизов строит тонкую систему оппозиций, заявленную уже названием его сказки. Пушкинской паре ‘царь Дадон и его помощник с отсутствующим членом’ Ремизов противопоставляет новую пару ‘царь До-дон и его помощник с гипертрофированным членом’. В форме иронической сказки мы читаем все тот же cюжет о природе власти; но если природа означающего все та же, фаллическая, то величина фаллоса резко меняется, воплощая этим смену господствующих дискурсов. Внутри общего сюжета нарративы Пушкина и Ремизова соотносятся друг с другом так же, как Селиванов и Распутин в их общей роли пророка у трона.

В 1906 году Ремизов написал жестокую карикатуру на русское сектантство в повести Чертик[2003]. Тут изображен настоящий изувер, по профессии «тараканомор», а по вере, по-видимому, хлыст. Он призывает Конец Света, хлещет себя и подругу, предается особо неприятному разврату и задумывает ритуальное убийство. Он не имеет особых способностей, так что сметливому гимназисту удается провести его средствами, издавна знакомыми анти-религиозной литературе: на глазах читателя инсценируется чудо, в которое верит фанатик, а читатель, естественно, не верит. Но эти представления Ремизова менялись, и динамика их захватывала буквально того же героя. В эмигрантских воспоминаниях Белый огонь Ремизов вернулся к памятному ему с детства «тараканомору». Теперь он оказался старообрядцем, наизусть знающим Житие Аввакума, так что именно благодаря ему Ремизов узнал эту свою любимую книгу[2004].

В предреволюционной повести Ремизова Пятая язва подобная фигура обобщается до символа народной веры и магической силы, которые показаны с парадоксальной смелостью и в полном отрыве от современных реальностей. Воплощая в себе анти-западнические увлечения писателя с редкой даже для этого времени интенсивностью, текст направлен против русского либерализма вообще и его символистского преломления Белым в особенности. «Вольное страдание […] спасает […] русский народ»[2005], – уверен Ремизов. Эта знакомая идея воплощается в столь же знакомом треугольнике. Мудрый Человек из Народа носит здесь фамилию Шапаев (наверно, это отсылка к Радаеву) и прозвище Блудоборец. Он «спасает» народ так, как делали это Радаев, Щетинин и Распутин; процедура лечения Красавицы посредством полового акта с ней описана Ремизовым вполне откровенно. Роль Слабого Человека Культуры исполняет следователь Бобров, к которому поступила жалоба Красавицы. Следователь умирает после единственной беседы с Шапаевым, вновь осуществляя замкнутый сюжет Золотого петушка и Серебряного голубя.

Ремизов показывает своего старца серьезно и с уважением, на следователя же пишет карикатуру. Бобров дисциплинирован и начитан[2006], верен долгу и семье. Он знает закон, честно относится к своей работе, ненавидит русский мистицизм и, в общем, является прямой противоположностью Дарьяльскому. Это ему не помогает ни в работе, ни в любви, ни в смерти. Выдумавший его писатель больше не верит в то, что законность и рациональность могут что-то улучшить в жизни. Действие наполняется сбывающимися чудесами, взятыми из русского фольклора. С ними у следователя нет контакта, и потому он беспомощен и одинок. Блудоборец Шапаев и пострадавшая от него Василиса Прекрасная; баба, родившая черта, и земский деятель, застреливший жену как зайца – все они реальны. Утопичен Бобров, и потому ему изменяет жена, а местные чиновники сплетничают о его феноменальном воздержании. В страшном сне ему видится та самая Василиса, подступающая с ножницами; в тексте есть и другие эпизоды символической кастрации Боброва. Тот рай, который пытается с помощью своих законов создать следователь, оказывается лишенным сексуальности; зато окружающая его русская жизнь насыщена эротикой самого экзотического плана. В сравнении с вариантами Пушкина и Белого, кастрационные метафоры меняют область своего приложения. Мудрый Человек из Народа оказывается не скопцом, а, наоборот, блудодеем; а Слабый Человек Культуры не влюблен в Красавицу, а, наоборот, почти лишен пола. На уровне большого сюжета такая трансформация дублирует то, что произвел Ремизов с пушкинскими героями в сказке Царь Додон. Обличая утопизм русских либералов, споря с идеями Вех и со всей традицией русского Просвещения, Ремизов пишет нечто вроде анти-утопии. Славянофильская идея уникальности русского народа доказывается фаллической фигурой блудного старца.


ГУМИЛЕВ, СКАЛДИН, АХМАТОВА и ЦВЕТАЕВА

Весной 1917 года Николай Гумилев написал восторженную эпитафию Распутину – стихотворение Мужик. В темной глубине России «странные есть мужики». Один из них вышел оттуда с озорной песней, обворожил царицу и был убит столичными людьми. Гумилев имеет в виду Распутина; одна из его читательниц, самая проницательная, писала даже: «Надпиши “Распутин”, все бы знали (наизусть), а Мужик – ну, еще один мужик»[2007]. Гумилев играет и с мотивами Сказки о золотом петушке. Оба текста организованы рифмой “столица-царица”. Любопытна и перекличка финальных сцен: когда Дадон убивает скопца, «Вся столица Содрогнулась […] Вдруг раздался легкий звон»; когда убивают Мужика, «Над потрясенной столицей Выстрелы, крики, набат». В отличие от молча умершего скопца, Мужик в смертный час предсказал будущее, которое придет по его следам и примет его формы:

В диком краю и убогом

Много таких мужиков.

Слышен по вашим дорогам

Радостный гул их шагов.

Поразительно чувствовать, что такое будущее желанно и Гумилеву, одной из ближайших его жертв; и ему, конечно, не последнему. В 1924 году известный нам Алексей Скалдин написал роман Смерть Григория Распутина[2008]. Он был предложен Государственному издательству, но отвергнут им несмотря на либеральную политику издательства, вероятные связи Скалдина и гарантированный профессионализм его как писателя. Очевидно, что Скалдин разделял интерес Блока к Распутину и отчасти сам его стимулировал[2009]; вероятным кажется и влияние Скалдина на Гумилева. Этот загадочный человек имел особые мотивы для того, чтобы остаться в большевистской России. Выходец из крестьян, друг и доверенное лицо Вячеслава Иванова, автор Странствий и приключений Никодима старшего и герой розенкрейцерской легенды, Скалдин видел в революции осуществление любимой идеи ‘таинственной смерти и таинственного воскресения’. С этим, вероятно, был связан замысел романа о Распутине – не о его жизни и даже не о его убийстве, а о его смерти. Мы не знаем об этом романе ничего, кроме названия; но более чем вероятно, что нем воплотилась та же версия недавней русской истории, что в Последних днях Блока и в Мужике Гумилева. Распутин описывался как мистический предтеча большевиков, его убийство – как попытка контрреволюции, а дальнейшее приветствовалось как ‘таинственное воскресение’. В этой концепции, характерной для своего круга и времени, Скалдин пытался убедить большевистское руководство начиная с ГИЗа, но потерпел неудачу.

Много лет спустя Цветаева находила в гумилевском Мужике подлинное «Чувство Истории». Гумилев очарован Распутиным и революцией, стихи говорят о Распутине как революционере и о революции как его посмертной победе, – именно так пересказывала Цветаева эти стихи. Она не только соглашалась, но, чтобы не оставить читателю пути для сомнений (может быть, речь идет об одних поэтических вольностях?), благодарила Гумилева «за двойной урок: поэтам – как писать стихи, историкам – как писать историю». Называя