на тех, с кем невозможно удовлетворение; ограничивают, сдерживают, кастрируют тех, с кем оно возможно; и всех, тех и других, пытаются заключить в странную общину братьев и сестер, общающихся друг с другом новыми небывалыми способами.
По миссионерским критериям, Мережковские несомненно были бы признаны сектантами, к тому же особо опасными, потому что они скрывали свое сектантство. Это было видно каждому, кто знал их домашнюю жизнь; любимая няня сестер Гиппиус, например, кричала: «нет вам другого имени, как сектантка»[674]. Но кроме слуг, в домашний круг допускались только те, кто участвовал в религиозной жизни общины. Лишь в 1972 году был частично опубликован подробно разработанный – в основном Зинаидой Гиппиус – чин служения, которое практиковалось в узком кругу. В этих службах, начавшихся в 1901, участвовали Мережковский, сестры Гиппиус, Философов, Карташев и еще несколько человек. Свободно сочетая православный катехизис в собственном переводе с новозаветными и апокалиптическими текстами, молитвы не лишены языческих и хлыстовских мотивов. В чине есть, например, молитва Солнцу и молитва Земле, напоминающая знаменитый мотив Бесов: «Поцелуем Землю сырую, мать нашу великую»[675]. В некоторых службах, наряду с преломлением хлебов, зажжением свечей и пр., предусмотрено и «хождение кругом»[676]. Оригинальные молитвы представляют собой переработку знакомых поэтических мотивов, например переложение из Исайи, напоминающее пушкинского Пророка:
Господи! Душа и плоть наши, Тобой сотворенные, перед Тобою открыты. Ты видишь в нас и Уголь, которому не знаем имени святого, но не смеем мы гасить его слезами покаяния и стыдом греха, ибо он Твой, как все в нас – Твое. Не погуби его и не оставь тлеющим, Господи, но в откровении Твоем новом преобрази, назови, в высокое пламя разожги дыханием уст Твоих, чтобы […] приобщиться огненной Твоей чистоте[677].
Есть и импровизации на тему умирания-возрождения:
Прими нас всех, живых и умерших, в жертву чистую, благоуханную. Да будет плоть наша тленная семенем плоти нетленной, восстающей из гроба, как цветы из земли (там же).
Молитвы кончались, как у некоторых русских сектантов (например, у ‘общих’) всеобщим целованием. Участие Антона Карташева, который после Февральской революции 1917 стал обер-прокурором Синода и затем министром вероисповеданий, особенно любопытно: радикализм в религиозных делах совпал с восхождением на вершины российской власти.
В 1906–1907 годах Карташев жил в квартире Мережковских и был влюблен сначала в Зинаиду Гиппиус, потом в ее сестру Татьяну. Отказывая ему, обе прикрывались фразами о «многолюбии». В письме Зинаиде, Карташев так реагировал на холодность Татьяны Гиппиус:
Сил моих нет выносить эту пытку сдирания с меня крови и плоти, то есть лишения влюбленности и личной любви. Хорошо людям, […] обладающим русалочьей природой, – прописывать рецепты вселенскому человечеству […] При настоящей нашей природе лишить нас нашей любви – это ненавистное скопчество[678].
В ответ Гиппиус самого его называла аскетом, трусом и даже плотоненавистником, а также учила о том, что «личная любовь» является устаревшей, отжившей, ненужной новым людям[679]. Карташев возражал:
Моя живая плоть и кровь не вмещают вашей правды. Я хочу любви исключительно-единоличной без измен и без пыток ревности духовной и особенно плотской […] Всякая другая любовь […] особая, еще не созданная, новая […] и могущая без смешения с брачной возникнуть […] только в религиозном окружении. (Без религиозного регулятива будет прелюбодеяние)[680].
Карташев утверждал свое право на любовь старую, но не отрекался и от веры в возможность любви новой и в то, что нынешняя природа человека является условной и временной. Он мог бы подвергать ситуацию этическому анализу или психологизировать ее; тогда бы его партнерши предстали бы людьми порочными или же наделенными некоторыми особенными чертами характера. Но в соответствии с духом времени и этого кружка, Карташев формулирует проблему в религиозных терминах, как некое сектантское заблуждение:
Я чувствую, что имею дело с людьми, горящими ересью безбрачия. Я этого нового Афона не приму. Сюда на эту пытку люди не пойдут. Людям нужна любовь, то есть брак. […] Не все, конечно, обязаны входить в эту тайну двух. Кто не может вместить ее, […] пусть […] переходят к таинству связи любовной трех и многих. Но пусть при этом знают, что они не вместили всей полноты[681].
Самые простые истины ему приходится утверждать как открытия:
зачеркивание брака естественно влечет за собой и бестелесность любви. Институт многолюбия […] сам собой съедает ее. А я во имя плоти человеческой ненавижу эту бестелесность, как насилие […] Мне нужна полная любовь с венцом, то есть телесным соединением. И двое должны к этому стремиться. […] Ибо трое могут творить уже что угодно, но не это[682].
Карташев наблюдал прямой и, с его точки зрения, опасный путь, который ведет от идеи «бестелесного многолюбия» к практике однополой любви. Означает ли многолюбие «одинаковую влюбленность и любовь […] без различия полов?» – спрашивал он Татьяну и получал утвердительный ответ. «Итак, вот к чему ведет Татина мечта». Нельзя сказать, что Карташев был человеком ограниченным и что его границы приемлемости были особенно узки. «Могут быть редкие случаи влюбленности и телесной и интенсивной и к своему полу, но обязывать к этому всех противоестественно», – спорил он с аргументами, которые слышал в кругу Мережковских. Гомосексуальные практики и оправдывавшие их теории были, несомненно, важны для этого круга. «У людей украдывается брак и заменяется многолюбием, а оно сводится в конце концов» к однополой любви, – спорил Карташев, борясь с этими мешавшими ему лично идеями и обличая их как «ересь, ложь и мертвечину» и даже как «гиппиусизм»[683].
На этом фоне более понятен пристальный интерес этого круга к сексуальным практикам русских сектантов, реальным или вымышленным. В отличие от Розанова, Мережковский и Гиппиус верили в то, что на своих радениях хлысты предаются ‘свальному греху’. Оба рассказывали в своей прозе об этой практике, которую так часто использовали для своих инвектив противники сектантства. В Петре и Алексее Мережковский воспроизвел известные описания радения, заканчивающиеся групповым сексом, у Гакстгаузена, Мельникова-Печерского, Кельсиева. В рассказе 1906 года Сокатил Гиппиус следовала за теми же источниками, но сумела придать материалу вполне неожиданный смысл. В центре рассказа оказывается женщина, привычно участвующая в радении. Нарратив не расстается с ней, ее действия описываются в подробностях.
Дарьюшка проворно скинула с себя все: чулки, башмаки, скинула и рубашку, – и привычно и ловко набросила на себя другую, вынутую из узелка[684].
Мы видим ее извне:
В Дарьюшке, как бы она ни кружилась и ни пьянела, все оставалось что-то будто неподвижное, невсколыхнутое, туповатое.
Но известны становятся и ее переживания:
Дарьюшку сначала теснили, но потом, вдруг, кто-то один обнял ее, крепко, властно, как никто еще никогда не обнимал. И она сразу поняла и почувствовала, что это – он; ее первый и единственный жених, которого Дух ей указал.
Кульминации это повествование с плавающей точкой зрения достигает в самом конце:
Сама не ведая, Дарьюшка уж не в первый день гадала, кто он? Всех она братьев знает. Кто ж был? […] Может, и батюшка. Может, и Никитушка. Может, и Романушка. Она не знает и никогда не узнает, а вот чувствует с жадной тоской, что нельзя ей не знать […] Ей все равно, кто бы ни оказался, […] – но только бы оказался. А оказаться-то ему и нельзя. […] Заплакала Дарьюшка от страха. Не может этого больше быть!
Сравните с этим характерное описание в книге С. Д. Бондаря, которое он извлек из дела Екатеринодарского окружного суда 1895 года;
нарратив тоже ведется от лица женщины, свидетельницы на процессе: при окончании радения лампа тушилась и оставшиеся ложились на полу: мужчины с женщинами вместе, с кем придется или вернее, кто кому полюбится. Бывало и так, что один раз мужчина ложился с одной женщиной, а другой раз с другою. Совершали при этом и плотские совокупления; одним словом, совершают свальный грех. В этом грехе участвовала и я[685].
На основе одной из множества плоских историй такого рода Гиппиус создает короткий и выразительный текст, воплощающий выстраданное ею понимание сущности половой любви как чувства, по сути противоположного ‘свальному греху’. Героиня ее рассказа полюбила мужчину, с которым имела секс, но не способна узнать, кто он. Из-за этого она перестает ходить на радения: индивидуализирующая сила любви оказывается сильнее социальной машины. По сути дела, с неграмотной Дарьюшкой случилось то же самое, что с блестящим Карташевым. Его ли мужские переживания повлияли на этот текст, или пером Гиппиус двигал собственный женский страх потерять любимого? Во всяком случае, Гиппиус со свойственной ей резкостью дает волю собственным сомнениям в возможности изменить привычный сексуальный порядок. Она опровергает саму себя, собственные мечты о расширении половой любви до соборного действа. Рассказ