Где древние пророки высказывали одну всеобъемлющую мысль, все обымающую как молния от востока до запада, там современные люди эту же мысль разделяют на сотни мыслей, на тысячу доказательств и в конце-концов приходят к тому же. И это еще хорошо, если приходят.
Язык этот принадлежит природе, а не культуре; иначе говоря, это тот самый язык, на котором говорят между собой ручьи и деревья. На нем может говорить и человек, приобщенный тайнам природы. Освоение этого языка будет означать изменение его собственной природы.
И в ручьях и в людях есть другой язык,
Есть один язык всеобъемлющий, проникающий,
Как любовь, как жизнь, как бессмертие опьяняющий[901].
Все же важно, в чем именно состоит разница между чувствами народа и исканиями интеллигенции: приходит ли современная культура «к тому же», но более сложным и тяжелым путем, или же она ведет в сторону от чувств народных. Похоже, Добролюбов считает, что культура скорее избыточна, чем вовсе неверна. «В народе я нашел те же глубокие раздумья, те же чувства». Язык простых, «всеми презираемых людей» может «высказать все так-же и еще лучше, чем сухие слова образованных». Он сам своей жизнью демонстрирует преемственность опыта: он может стать учителем народа, потому что его прежний культурный опыт тяжел, но не вовсе пуст. Скитаясь со своей сектой, скрываясь от родных и признаваясь: «я везде в опасности сумасшедшего дома», Добролюбов просит Брюсова прислать ему книги, в нескольких экземплярах[902]. На деле, Книга невидимая насыщена культурой – цитатами, ссылками, эпиграфами: из Будды, Корана, Вед; из Гераклита и Эпикура; из Писания и апокрифов; из Паскаля, Шеллинга, Милля, Сен-Симона, Ницше, Толстого, Соловьева… Культурная эклектика – одно из следствий возвращения к природе: стараясь не говорить более на культурных языках, Добролюбов соединяет их в том, что для него является языком природы и что отвлекается от более тонких различий.
Сильнее всего открывался Бог древним иудеям, которых Добролюбов странным образом именует «сектой Авраама и Зороастра». По его убеждению, Конфуций Бога «не видал», а Лао-Цзы – «видал»; Плотин видел Бога «8 раз за всю жизнь», а Платон лишь рассуждал о нем. В новые времена ближе всего к Богу Франциск Ассизский; приближались к Нему Сведенборг и Беме. «Ближе всех современных, пожалуй, некоторые вещи Метерлинка»[903], – пишет Добролюбов сестрам Брюсовым. Одна из них, Надежда, несколько месяцев скиталась вместе с ним по русским дорогам, а через 10 лет стала крупным чиновником Наркомпроса.
Иногда Добролюбов пишет о своей готовности к компромиссу с книжной культурой:
Я никогда не предполагал возвратиться к писанью. Но теперь я возвращаюсь и к книгам и признаю вас, мудрецы всех времен, священные чистые книги […]! Я увидел, что и книга одно из прекрасных беспримерных чудесно-таинственных орудий в новых народах[904].
Вообще, существование культуры оказывается знаком приближающегося Преображения; культура нужна, если она помогает менять природу человека.
Когда пустынники искали победы над видимым миром, искали чудес исцеления и воскресения всего, это я никогда не назову безумием […] Потому что все вещи нас окружающие наполовину сотворены даже нами, они символы нашего духовного мира. Мы их создали и мы переменим их[905].
Ярков приводит самарские легенды, согласно которым «брат Александр доподлинно обладал особой силой магнетического или гипнотического воздействия своих глаз на собеседника»[906]. И правда, одним из аргументов Добролюбова оказывается гипноз.
Взглядом побеждает врач способного к внушению и неспособного […] И если человек силен и над высшими ступенями, над друзьями своими, он непременно преобразит и победит и весь низший мир. И будет приказывать камню и […] скала даст источник воды живой. И запретит сестре своей смерти[907].
Народ знает все, что нужно знать, и своим молчанием выражает это лучше, чем люди литературы. Но многие рассуждения Добролюбова кажутся скорее ницшеанскими, чем христианскими. Они отправляются от тех источников народного начетничества, которыми питались сходные идеи Федорова, Клюева, Циолковского, Платонова; но также и от книжной культуры. Так ли уж нова эта позиция? Отлична ли она от идеалов 1860-х годов, от Белинского и другого Добролюбова, которым поклонялся отец Александра? Ново только одно: то, о чем они говорили, он делает. Говорили с тех пор много и тонко; а «где слишком тонко, там всегда рвется», – пишет Добролюбов[908]. Именно на нем, чувствует Добролюбов, и порвалась эта связь времен.
Гиппиус писала в 1908, что в Добролюбове, «как во многих и многих теперь», жила идея «свободного оправдания и принятия и плоти и духа равно – потому что всякий из нас – плоть и дух равно»[909]. Но природа, которой так истово поклоняется Добролюбов, не включает в себя человеческое тело. Мысль о религиозном примирении с ‘плотью’, с природой человека приводит его в гнев:
Пред вами стою я, современные люди! Вам не надо борьбы со своей плотью, со своим тлением, со своим злом, вы называете все это ничтожеством и униженьем для человека […] Нет, я не буду лгать, как вы, я не скажу, что мое намерение чисто, у кого чисто оно? Вы привыкли к безобразию своему […] Кто не хочет бороться, тот трус[910].
Впрочем, Добролюбов старается уйти от скопческого экстремизма: «пусть и низшая плотская ступень стоит, но только как низшая». Над плотью, однако, надо «господствовать […] как над малым братом своим»[911]. Он учит отвергать в плоти «все змеиное»; учит «бесконечному сожалению» к плоти; учит, что «все вещество станет духом»[912]. Добролюбов предлагает видеть в плоти избу и перестроить ее в духе утопического дворца.
Братья, построим дворец вместо прежней избы […] Все прежние балки годятся на лучшее дело. Но совершится это только тогда, если не будем молиться на балки, а будем строить из них. И одухотворится вся плоть, станет подобной духу могущества, воскреснет всемирное духовное тело[913].
Это, собственно, и будет Концом Света, который для Добролюбова, как и для Федорова или гораздо раньше для Селиванова, совпадает с физическим воскресением тел в новой, преображенной форме:
Я вернусь и к тебе, моя плоть,
Я построил мой храм без тебя,
Я змеею тебя называл,
Но я верю пророчествам древних:
В храм войдет поклониться змея […]
Не погибнет земное строение
И строитель его не умрет.
Дожидайтесь и нового неба
И бессмертной и новой земли![914], –
пишет он в 1903 году. В сборнике Яркова, в который вошли песни Добролюбова, сочиненные им для самарский общины, находим произведение с эпиграфом. Вещь не вполне обычная для устного жанра, эпиграф этот – из хлыстовского распевца. Приведу это стихотворение полностью:
Бог помочь, мои сестрицы, с верными день и ночь молиться, с верными день и ночь молиться, всегда с Богом веселиться…
Из «распевца» людей божиих («хлыстов»).
Бог помощь, мои сестрицы,
С верными день и ночь молиться,
в неназначенные сроки,
в невидимые субботы.
Так начертано в писаньи,
В книгах вечных невидимых:
руки друг-другу давайте
и друг-друга не ужасайте.
Вы друг-друга не ужасайте,
вечным браком сочетайтесь,
только плоти не желайте,
только новых тел не стройте,
новых тел и тюрьм не стройте
и друг-друга не распинайте,
лучше вместе воскресайте.
Так начертано в писаньи,
в книгах вечных невидимых:
кто с кем плотью сочетался,
тот того и распинал;
даже в мыслях прилеплялся,
тот того и осквернял,
тот того и затруднял.
Бог помощь, мои сестрицы,
с верными день и ночь молиться,
в неназначенные сроки,
в невидимые субботы.
Сестры по ночам вставали,
свечи ярко зажигали,
моих братцев пробуждали:
– Милы братцы, пробудитесь,
Творца в небе благ’дарите[915].
Возможно, эпиграф к этому стиху приписал сам Ярков, чтобы подчеркнуть хлыстовский его прототип. И действительно, по форме своей и по духу эта песня – совсем хлыстовско-скопческая. Тело уподобляется тюрьме, связь тел – распинанию на кресте, и верных призывают радоваться жизни, подавляя плоть.
Если славу толстовцам делал Толстой, то в отношении Добролюбова все было наоборот, его славу делали добролюбовцы. Рецензент Вопросов жизни характеризовал Добролюбова как «юродивого поэта», а его стихи Из книги невидимой – как «темное тление» и «священный кошмар»[916]. Гиппиус писала в 1900 о Добролюбове как «самом неприятном, досадном, комичном стихотворце последнего десятилетия»[917]