Тем же спокойным тоном литературной стилизации автор пытается воспроизвести речь пророка, в которого вселился Христос:
Аз есмь Бог, в веках предсказанный, […]
Аз есмь Бог и откровение […]
Аз есмь Бог вочеловеченный. (358)
Несколько раз автор пытается, сохраняя общее благостное настроение, пересказать любимую скопцами историю падения Адама и Евы. В стихотворении Брат и сестра герои ведут мирный разговор:
– Я твой брат, твой белый брат,
Ангел, что ли, говорят,
Все хочу я побороть
На Земле земную плоть. (310)
Герою вряд ли это удается; во всяком случае, другие стихи на тему райской птицы дышат эротическим напряжением.
Мы ходили, мы гуляли в изумрудном во саду,
Во саду твоем зеленом мы томилися в бреду.
[…]
И потом мы пожелали, чтобы ум совсем исчез,
Мы манили и сманили птицу райскую с небес.
И потом мы перестали говорить: «А что потом?»
Гусли звонко в нас рыдали, поцелуйный был наш дом. (315)
Так читатель входит в атмосферу радения. ‘Вертоград’ из названия этой книги означает, по-видимому, ‘город кружений’. «И будет дух – в кружении, как голубь круговой» (357). «И на Божьем кругу Все могу, все могу» (367). Бальмонт всячески пытается изобразить загадочное действие.
Ты оставь чужих людей,
ты меж братьев порадей,
Богом-духом завладей. (357)
Чтоб в круженьи белом, белом,
Чтоб в хотеньи смелом, смелом,
Ты сошел к нам Саваоф,
Саваоф, Саваоф! (372)
Мы как птицы носимся,
Друг ко другу просимся,
Друг ко другу льнем […]
В вихре все ломается,
Вьется, обнимается,
Буйность без конца.
Посолонь кружение […] (374)
Доверяя относительно редким историческим сведениям, Бальмонт считает, что хлысты кружились вокруг чана с водой. Впоследствии эту красивую версию будут воспроизводить в своих литературных ‘радениях’ Пришвин и Горький.
Слитно-дружное вращенье […]
Жернов крутится упорный, […]
Ног босых все глуше топот, […]
Близ рубахи – сарафан,
И напевной тишиною
Зачарован водный чан. (377)
Бальмонт совершает интересную подстановку: упоминая именно белых голубей, то есть скопцов (в варианте Весов это сделано даже в названии всего цикла), Бальмонт игнорирует их крайний аскетизм и смешивает их с хлыстами. Фактически он распространяет на обе секты те миссионерские обвинения в свальном грехе, которые адресовались хлыстам, но никак не относились к скопцам. Ключ к разгадке бытия – осуществленное желание, и содержание радения Бальмонт видит в магическом преодолении препятствий на пути удовлетворения.
Мы в двух горницах раздельных, мы за тонкою стеной,
В час радений корабельных будем в горнице одной. […]
И теперь в великом чуде мы в раденьи корабля,
Светят очи, дышат груди, в Небе царствует Земля. (329–330)
По Бальмонту, хлысты и скопцы более всего озабочены любовью, которая звучит то в самом возвышенном из смыслов, то, напротив, приобретает вполне земной характер. Любовь происходит просто и конкретно, но наделяется мистическим значением. Бальмонт включает в эротическую игру даже древнюю православную оппозицию закона и благодати:
Мы не по закону,
Мы по благодати,
Озарив икону,
Ляжем на кровати. (321)
Следуя за Данилой Филипповичем и другими основателями раскола, Бальмонт особо разрабатывает тему осуждения брака. «Женатые разженитесь», – учил основатель хлыстовства. «Брак хуже блуда», – учили старообрядцы-беспоповцы. Бальмонт импровизирует:
Есть грех один и грех мучительный,
Хотя и много есть грехов. […]
То грех души с душою скованной,
То принуждение для губ. (360)
В стилизациях Бальмонта не чувствуется собственно телесных явлений – страсти, болезни, смерти; поэтому, вероятно, его не интересовало скопчество как таковое. Блоку Бальмонт казался «тепловатым», потому что ключ к поэзии Бальмонта – «сердце прежде всего, как источник любви»[969]: сердце тепловато, тело горячо. Брюсов в связи с Зеленым вертоградом писал об особой чувствительности Бальмонта к хлыстовской поэзии, а заодно выражал собственный энтузиазм в отношении поэтизированного хлыстовства:
При всей безыскусственности «распевцев», они все же создания души, в известном смысле, утонченной. […] Все мировоззрение «людей божиих», их вера в экстаз, […] их изысканная мистическая чувственность, при аскетическом конечном идеале, – во многом соприкасается с признаниями, рассеянными […] в книгах Бальмонта[970].
В новой литературе оценки Зеленого вертограда противоречивы. Владимир Марков характеризует книгу как один из лучших поэтических сборников Бальмонта[971]. В противоположность этому Константин Азадовский считает эти фольклорные опыты интересными, но неудачными[972]. Как бы ни оценивать их поэтические достоинства, эти стихи представляют собой выразительный памятник увлечениям эпохи. Искусный и рациональный мастер, Бальмонт не претендовал на то, что его имитации являются более реальными, чем реальность, более историчными, чем история. Псевдо-этнографизм здесь вполне сознательный поэтический прием. В конце своего сборника Бальмонт извинялся, впрочем и здесь опираясь на известный скопческий стих:
Прости, Солнце, прости, Месяц, Звезды ясные, простите,
Если что не так я молвил про волшебность Корабля.
Если что не досмотрел я, вы меня уж просветите,
Ты прости мои роспевцы, Мать моя, Сыра Земля. (438)
Клюев
Пути Клюева и Добролюбова противоположны. Один ушел из высокой культуры символистов в сектанты; другой, наоборот, пришел из сектантов в профессиональные поэты. Один, опрощаясь, отказался от рифм и ритма, чтобы сблизить свой слог с ‘природой’ сектантских распевцев; другой, напротив, преобразовал знакомый ему хлыстовский фольклор в профессиональные стихи. Один обращал к интеллигенции письма, наполненные горечью, агрессией и желанием разрыва. Другой надеялся на диалог.
В книге Сосен перезвон [1911] Клюев ищет встречи с высокой культурой. Стихотворение Голос из народа построено на конфронтации «их» – людей профессиональной культуры – и «нас», людей народа. Профессиональная культура – уходящая, вечерняя, обращенная в прошлое;
народная – утренняя и даже «предутренняя». Но в отличие от Толстого и Добролюбова, Клюев надеется на сближение и даже слияние:
За слиянье нет поруки,
Перевал скалист и крут,
Но бесплодно ваши стуки
В лабиринте не замрут.
В том году он побывал в гостях у известного нам хлыста Г. В. Еремина под Рязанью. Тот потом писал Клюеву: «Приветствую тебя Духом любви […] Мы всегда помним тебя ты всегда блис сердца нашего»[974]. У Еремина жил и ушедший из города, университета, символизма Семенов. Для обоих, вероятно, общение в рязанской деревне, в доме у хлыста было знаком подлинной встречи идущих друг к другу потоков. Но, конечно, Клюев не раз отдаст дань сомнениям: «Верить ли песням твоим?» – писал он в стихотворении, посвященном Блоку. В другом стихотворении из той же книги он берет эпиграф из Бальмонта: «Я обещаю вам сады», – и с горечью рассказывает: «Вы обещали нам сады В краю улыбчиво-далеком […] На зов пошли: Чума, Увечье, Убийство, Голод и Разврат». Но самое главное начнется потом: «За пришлецами напоследок Идем таинственные Мы». В ранних своих стихах Клюев все время говорит «мы», а не привычное для поэта «я», и играет народными тайнами, как козырными картами. «Таинственные Мы» идентичны с природой, которая идет навстречу культуре или на смену ей: «Мы – валуны, седые кудри, Лесных ключей и сосен звон» (1/241). И много позже, в своем Золотом письме братьям-коммунистам, Клюев пишет прозрачной прозой: «Тайная культура народа, о которой на высоте своей культуры и не подозревает наше так называемое образованное общество, не перестает излучаться и до сего часа» (2/367).
Образованное общество воспринимало такого рода обвинения с характерной амбивалентностью. «Он взвихрил в зале хлыстовские вихри […] Он вызывал и восхищение, и почти физическую тошноту. Хотелось, защищаясь, распахнуть форточку и сказать для трезости таблицу умножения», – писала Ольга Форш о выступлении Клюева на собрании Петербургского Религиозно-философского общества[975]. Но ни окно в Европу, ни даже, как мы еще увидим, таблица Менделеева не защищали от мистической архаики, столь интересовавшей русских новаторов. Вышедший, как им представлялось, из народа, Клюев, казался подлинным пророком, если не больше. Бывший священник Иона Брихничев писал в журнальной рецензии: «Клюев носит в себе подлинного голгофского Христа»[976]. Блок восклицал не менее кощунственно: «Сестра моя, Христос среди нас. Это – Николай Клюев»