[977]. Беседы Блока с Клюевым осенью 1911 года мать Блока называла «Крещением»[978], – по-видимому, вторым крещением Блока. Потом между ними произошел конфликт. Тот особенный способ, каким Клюев сочетал свои мистические и эротические переживания и который запечатлен в его стихах, постепенно становился неприемлем для Блока. В рецензии 1919 года Блок ассоциировал Клюева с «тяжелым русским духом», с которым «нельзя лететь»[979].
Клюев сознательно и сосредоточенно взялся за осуществление народнического, и вообще центрального для русской литературы, идеала поэта: не литератора-профессионала, который в одиночку придумывает свои тексты, а народного пророка. Его устами говорит крестьянская стихия; он является не автором, а скорее собирателем текстов. Поэтические циклы Клюева называются подчеркнуто безлично, как творения природы-народа, а не поэта: Сосен перезвон, Братские песни, Лесные были, Мирские думы, Красный рык. В предисловии ко второй книжке своих стихов [1912] поэт писал:
«Братские песни» – не есть мои новые произведения. В большинстве своем они […] не были записаны мною, передавались устно или письменно помимо меня, так как я, до сих пор, редко записывал свои песни. (1/249)
Действительно, некоторые из этих стихов представляют собой переработанные хлыстовские гимны, как, например, «Он придет! Он придет! И содрогнутся горы» (1/268). Это замечательный пример поэтической стилизации народного стиха, в котором отдельные мотивы и даже точные цитаты из хлыстовского распевца заключены в жесткую метрическую форму. Брихничев после ссоры с Клюевым утверждал, что слышал это самое стихотворение у хлыстов ‘Нового Израиля’, и даже обвинял Клюева в плагиате[980]. По оценке стиховеда, Клюев «насыщал стихи диалектизмами, но в стиховых экспериментах был сдержан и осторожен»[981]. Сам Клюев, однако, куда более охотно подчеркивал первое из этих качеств. В 1924 году он говорил по-прежнему: «Чувствую, что я, как баржа пшеницей, нагружен народным словесным бисером»[982]. Как истый народник, он полон уважения к физическому труду и обратных чувств к труду интеллектуальному:
Свить сенный ввоз мудрее, чем создать
«Войну и мир», иль Шиллера балладу. (1/422)
При всем этом его изощренные стихи переполнены литературными аллюзиями, ритмическими и предметными. Даже свою тоску по староверческому прошлому он воспринимает через литературу:
По керженской игуменье Манефе,
По рассказам Мельникова-Печерского
Всплакнулось душеньке. (1/426)
Но чувствуя себя голосом народа, трудно остановиться в серии восходящих идентификаций. В Братских песнях поэт явственно отождествляет себя с Иоанном, автором Апокалипсиса. В серии позднейших стихов [1917–1919] он видит себя новым Христом:
Я родился в вертепе,
В овчем, теплом хлеву […]
По отцу-древоделу
Я грущу посейчас. (1/450)
Он ходит по бедным селеньям в точности как герой тютчевского стиха:
Обойти все горницы России
С Соловков на дремлющий Памир,
И познать, что оспенный трактир
Для Христов усладнее Софии. (1/452)
В соответствии с хлыстовской традицией, он готов писать имя Бога во множественном числе и расселять этих богов, конечно, в родных границах. Слово ‘хлыст’, однако, почти не употребляется в его поэзии, что неудивительно: само его использование свидетельствует о внешней точке зрения на предмет. Зато Клюев любил перечислять более экзотические имена русских сект. Скрытный стих 1914 года содержит эпиграф «Из песен олонецких скрытников», а далее следует каталог известных и неизвестных сектонимов:
На Олон-реку, на Секир-гору
Соходилася нищая братия.
Как верижники с Палеострова,
Возгорельщики с Красной Ягремы,
Солодяжники с речки Андомы,
Крестоперстники с Нижней Кудамы,
Толоконники с Ершеедами,
Бегуны-люди с Водохлебами,
Всяка сборища-Богомольщина. (1/334)
Р. В. Иванов-Разумник, один из литературных вождей ‘Скифов’, в качестве рецензента Мирских дум так приветствовал Клюева: «Впервые приходит в литературу поэт от такой глуби народной, от олонецких ‘скрытников’, от ‘кораблей’ хлыстовских, от сказителей былинных». Эта идея была так близка критику, что в позднейшей книге Писательские судьбы Иванов-Разумник изобразил Клюева «Давидом хлыстовского корабля» и даже хозяином «конспиративной квартиры» в Баку, которая служила «явочным местом для посетителей из секты ‘бегунов’, державших постоянную связь между хлыстами […] северных лесов и разными мистическими сектами жаркой Индии»[983]. В качестве источника своей информации, Иванов-Разумник ссылался на рассказы самого Клюева.
Согласно исследованиям Константина Азадовского, экзотические рассказы Клюева не находят документального подтверждения[984]. Историк выявляет несоответствие между ролью поэта-сектанта, которую Клюев принял и охотно играл, и реальными биографическими данными. Вопреки тому, что он сам о себе говорил и писал, Клюев не был ни крестьянином, ни пророком хлыстовского корабля, ни послом бегунов, ни приятелем Распутина. Это, разумеется, не значит, что Клюев не был знаком с русским хлыстовством или что его религиозные идеи не были ему близки: и стихами, и прозой он высказывал соответствующие идеи с искренностью и продуктивностью, в которых вряд ли кто сомневается; да и новые факты его жизни все же подтверждают, что общение Клюева с сектантами было реальней, чем редкие контакты таких увлекавшихся ими людей из интеллигенции, как Блок или Мережковский. Материалы Азадовского имеют более широкий смысл: они показывают, сколь выгодным было представляться хлыстом в том обществе, войти в которое стремился крестьянский поэт. Не менее полезной оказалась эта роль и для позднейшей литературной репутации. Азадовский прослеживает, как фантазии Клюева перешли в сочинения советских и эмигрантских литературоведов, писавшиеся в течение последующих шестидесяти лет.
Та стратегия литературного поведения, которую избрал Клюев, во многом дублировала стратегию политического поведения, которую избрал Распутин; и обе оказались эффективными. Хлыстовство, пусть стилизованное, попадало в центр устремлений эпохи. Клюев играл хлыста именно потому, что видел: символистская интеллигенция, имитировавшая хлыстовские радения и рассуждавшая о «народничестве духа», была готова видеть в талантливом поэте-хлысте нового лидера.
Познал я, что невидимый народный Иерусалим – не сказка, а близкая и самая родимая подлинность, познал я, что кроме видимого устройства жизни русского народа как государства или вообще человеческого общества существует тайная, скрытая от гордых взоров иерархия, Святая Русь, что везде […] есть души, связанные между собой клятвой спасения мира, клятвой участия в плане Бога[985].
Все это вновь звучит как переложение стихов Тютчева «Эти бедные селенья», ничего не видящие «гордые взоры» буквально взяты оттуда. Но тексты Клюева, поэтические и прозаические в равной мере, отличаются сознательным экстремизмом формулировок и точным знанием читательского запроса. О том, что в России или Германии кроме общества (Gesellschaft) существует община (Gemeinschaft), писали многие романтики, включая знаменитых социологов. Клюев говорит больше: в России кроме государства существует другая иерархия – таинственная и, разумеется, подлинная; кроме общества публичного существует общество невидимое, но при этом организованное.
Был Клюев хлыстом или не был, скопцом он не был наверняка. Но скопчество привлекало его интерес более других ответов на загадки бытия.
О скопчество – венец, золотоглавый град,
Где ангелы пятой мнут плоти виноград, […]
И вечность сторожит диковинный товар:
Могущество, Любовь и Зеркало веков,
В чьи глуби смотрит Бог, как рыбарь на улов! (1/435)
Скопцы сами считали себя высшим иерархическим уровнем, элитой хлыстовства, «венцом» русского сектантства; хлысты же и другие секты отказывали им в таком признании. «Товаром» основатель скопчества Селиванов называл обращенных и прооперированных неофитов[986]. Это стихотворение – едва ли не самая выразительная апология скопчества во всей русской литературе, светской и религиозной. Клюев несомненно основывается здесь на знакомстве с источниками, прежде всего со Страдами Кондратия Селиванова и со скопческими песнями. Мы не знаем, основывался ли Клюев на собственном знакомстве с устной скопческой традицией или же сидел в библиотеке и изучал Чтения в Императорском обществе истории и древностей Российских. В любом случае стоит удивиться мастерству, с которым элементы архаического источника вплетаются в ткань современного стиха:
О скопчество – арап на пламенном коне,
Гадательный узор о незакатном дне,
Когда безудный муж, как отблеск маргарит,
Стокрылых сыновей и ангелов родит! (1/435)
Сравните с этим скопческий гимн Селиванову:
Уж и этот конь не прост, […]
В очах его камень маргарит,