— «Кивитас Золис». Латинский язык, пропади он пропадом!
— «Civitas Solis» — «Цивитас», а не «ки», мой Стась. Может быть, латинский язык и впрямь заслуживает проклятия, но только не эта книга. Язык тут не играет роли. Джовани Доменико, Стась! Слышал ты о таком изгнаннике — Томмазо Кампанелла?
— Конечно! Осужден папой, спасается где-то у французов от гнева божьего. Слышали мы, как же! Еще в Вильно, в коллегии. Наставники уверяли нас, что он помешался.
— Ложь! «Civitas Solis» — это республика, собственно «Город Солнца», Стась. Кампанелла — философ и очень мудрый мечтатель. Его книгу следовало бы перевести на разные языки, чтобы ее могли читать все. Но именно всяческие наставники, Стась, немедленно окрестят сумасшедшим, каждого, кто прочитает «Philosophia realis» Кампанеллы.
— И тебя?
— Обо мне паны католики пока не знают… Правда, эту книгу мне подарил тоже наставник, Андрей Гонцель Мокрский. Прекрасный человек, если подумать о его окружении. Он правдиво излагает иезуитские каноны Священного писания и, наверное, даже гордится этим. А тут вдруг: «Возьми, говорит, младший брат во Христе, сие творение высокого разума. В жизни, молвит, не все суть подобно тому, что описывает Доменико. На левую чашу весов жизни он клал только черную несправедливость, которой достаточно на грешной земле, а на правую чашу — всю свою высокую мудрость смертного. Именно ее изучай, брат, как творение вдохновенного свыше разума и неуклонного стремления к будущему…» Так и сказал — «неуклонного стремления к будущему», «Никому, говорит, не рассказывай, где взял это антихристово евангелие, но лишь думай и, главное, чувствуй!» При этом он совсем свободно на память процитировал: «Sentire est scire!..» То есть: чувствовать — значит знать!
— Чувствовать — знать! А ведаешь, Богдась, и, право, мудро получается. Моя беда — я еще не силен в латыни.
— Помогу! Будем читать вместе. Ведь я могу переводить с латинского прямо с листа.
— Согласен! — не скрывая зависти, торопливо согласился Стась. — Возьмем и Ванюшу, бедняга тоже не в ладах с латынью. А он хлопец с сердцем.
— Думаешь, он… не побоится? В книге пишется о богатых и бедных… Там один генуэзец, возвратившись из плавания в Город Солнца, с увлечением рассказывает о тамошних порядках. В Городе Солнца, мол, нет лодырей и стяжателей и все трудятся… Понравится ли сыну усердного чиновника такая дерзкая книга?
Они непринужденно засмеялись. Богдан закрыл книгу и бросил ее на стол, стоявший в углу комнаты.
— Понимаешь, Стась, я послал с побратимом Кривоносом весточку родителям, жду приезда отца из Чигирина. Следовало бы радоваться, а я почему-то грущу… Не скрою, понравилось мне тут у вас. Киев, Киев!.. Пока лежал здесь больной, мир был ограничен для меня вот этими четырьмя стенами. А сейчас… убежал бы отсюда на простор, к людям! — Богдан вдруг остановил свой взгляд на высоком окне и умолк, глубоко задумавшись.
— Да и у нас тут всяко бывает, — неуверенно начал Кречовский.
Подошел к столу и снова взял книгу, стал перелистывать ее страницы. Орлиный нос придавал его лицу суровое, сосредоточенное выражение. Взгляд карих глаз казался не только пронизывающим, но и хищным. В его облике чувствовалась решительность, обычно не уживающаяся с трусостью, и тем не менее Богдан почувствовал, что товарищ не осмеливается заговорить о том, из-за чего, по-видимому, и пришел.
«Отве-ерзи ми!..» — вспомнил он чистый, как родниковый источник, голос чужой и в то же время такой желанной девушки. Длинная коса, лучистые глаза, вздрагивающие уголки губ…
— Мне стало ведомо, Богдан, что она… тамтая послушница — из Свято-Иорданской обители, бялоруска, землячка моя и шляхтянка из хорошей семьи. Зовут ее Христиной, об этом я уже, кажется, говорил… — начал Стась, старательно рассматривая книгу.
Слова друга вывели Богдана из задумчивости. Он улыбнулся.
— А ты, Стась, и в самом деле настоящий друг. Признаюсь тебе, как на исповеди, запала мне в душу она, проклятущая дивчина…
— Да такая разве не западет!.. Но зачем ты клянешь ее?
— Все мысли только о ней, говорю: словно частицу своего существа оставил я там, на клиросе. Ведь она монашка и отрешилась от мирской жизни…
— В мирской жизни монашки так же подвластны законам умыкания их молодыми хлопцами, как и грешные «дщери» мира…
— Что? Каким законам… умыкания? — Богдан прекрасно понял немудрый намек товарища, но никак не осмеливался себе в том признаться. — Об умыкании, Стась, ты напрасно говоришь. В самом деле чувствую, что вся моя душа стремится к дружбе… Я готов вечно слушать этот… голос…
— Свято-Иорданская обитель находится не так далеко отсюда — на территории Печерской лавры. Туда каждый день ходят люди молиться. Почему бы воскресенья ради завтра не петь послушнице в своем хоре, а?.. Только вот одежда у тебя… Твой яркий жупан бросается в глаза.
— Так вместо казацкой можно надеть бурсацкую, ту, что в львовской коллегии носил! — покраснев, ответил Богдан и отошел к окну.
Теперь Стась все сказал. Но все ли сказал ему в свою очередь его друг Богдан? Могут ли представить себе эту девушку в мирском одеянии? В самом деле — как будет выглядеть послушница Христина в мирской жизни, освобожденная от монастырских канонов? Как произносит она слова, не из катехизиса монашеского взятые, а идущие из глубины души, рожденные в минуты движения сердца? Законы умыкания!.. Продашь душу дьяволу, как торговец в погоне за наживой, за единственный миг человеческой радости, пускай и грешный в свете церковных догм…
5
В воскресенье утром пани Мелашка нарядила Богдана в бурсацкую одежду. От несдержанного Станислава Кречовского она уже узнала о послушнице с «божественным голосом». Да и Богдан не мог удержаться от того, чтобы не похвалить ее пение, даже о глазах невольно обмолвился:
— Такие глаза, знаете, матушка, такие глаза у этой монахини, побей ее сила божья, даже молиться хочется, когда всматриваешься в эту небесную лазурь…
— Глаза ведь самый сокровенный дар божий: они не только видят по воле божьей, Богдась, но и о Своей душе и чувствах рассказывают. Наверное, очень набожна эта послушница, коль во время пения сама с небом разговаривает, а глазами и других к этому призывает. Не удивительно… Бывают такие глаза у людей, особенно у девчат смолоду. И почитать их по грех, хотя и в монашеском подобии пребывают, несчастные…
Мелашка, как мать, напутствовала юношу, который прежде безразлично относился к молитвам и церкви, а вот теперь решил пойти именно в Иорданскую обитель — послушать женский хор. Она верила в рассудительность Богдана, считала, что монастырская послушница недосягаема для мирских соблазнов и разговоров. Поэтому она и не беспокоилась, провожая его к заутрене в Печерск. Она вывела его за ворота и долго смотрела ему вслед, не теряя из виду выделявшуюся среди уличной толпы стройную фигуру юноши в черном кунтуше. Мысленно она благословила его, как на подвиг, вспоминая при этом и своего Мартынка.
Она старательно, по-праздничному, убирала комнату Богдана. За этими хлопотами и застал ее чигиринский подстароста Михайло Хмельницкий. Его приезда уже ждали. Богдан часто подсчитывал дни, прикидывая, когда Максим мог добраться до Чигирина, на какой день после этого мать снарядила отца в далекую дорогу. Учитывал разные неожиданности в пути, непогоду, встречи и прочее. Наконец отец приехал, но своего больного сына не застал в братстве. И он не печалился, даже радовался, что его сын Зиновий здоров!..
Комнату Богдана ему указали отцы-братчики, которые и в воскресенье оставались при школе. Они приведи Хмельницкого в покои Богдана и тут же ушли, пожелав ему радостной встречи с сыном. Юноши Кречовский и Выговский тоже почтительно сопровождали отца Богдана.
Кречовский, узнав от пани Мелашки, что Богдан рано ушел к заутрене, улыбнулся и ушел, забрав с собой Ивана, догадываясь, в какую церковь отправился его набожный товарищ.
— Вот это хорошо вы сделали, уважаемый пан Михайло, что приехали. Хлопец уже совсем здоров, благодаря милости божьей, лекарствам и молитвам этой святой обители. Скучать уж начал… — сказала Мелашка входившему в комнату подстаросте.
— Отцовское спасибо пани Мелашке, — ответил Хмельницкий, окидывая взглядом комнату. — Дай боже доброго здоровья пани… Зиновий, наверное, вышел во двор погулять с детьми?
— Вышел, прошу пана, вышел. Хлопцу захотелось послушать воскресную службу в церкви. Мы не ведали, когда вы приедете. Ждем уже несколько дней, но в воскресенье не ждали, — смущаясь, объясняла Мелашка.
— Даже не верится… Мать так обрадуется этому. Ведь малышом Зиновий не любил ходить в церковь.
— Помню, помню, не любил хлопец, это правда, не любил. А тут вдруг… Паи Михайло, женский хор Свято-Иорданской обители понравился Богдану. Вернее, «божественное» пение послушницы; очевидно, по душе она ему пришлась. Не отговаривала, потому что в монашек, думаю себе, не влюбляются. Если та дева Христова душу и встревожит юноше, так это не страшно — к родителям добрее будет. Вы уж не печальтесь, прошу вас, он уже не ребенок, у хлопца усы пробиваются и голос огрубел. Дело житейское.
6
Подстароста, как и полагалось солидному человеку, всемерно сдерживал волнение, слушая рассказ Мелашки о событиях, случившихся во Львове и по пути в Киев. Он не переспрашивал ее и потому, что уже слыхал об этих событиях от своих посланцев и от Максима Кривоноса, красочно рассказывавшего ему о храбрости его сына. Мелашка в душевной простоте поведала Хмельницкому и об увлечении Богдана пригожей послушницей.
— Сказывают, что она файная[71] девушка. Поет в хоре, и, кажется, даже сам отец Иов считает ее пение ангельским. А один бурсак, — вы, наверное, заметили его, — высокий, с орлиным носом, товарищ Богдана, говорил, что русой косой этой послушницы можно подпоясать жупан, как поясом… Богохульники эти киевские бурсаки, уважаемый пан…