— Такой сарай есть за оврагом на этой же улице… у кузнеца… А в нашем Ирклееве вот уже несколько дней стоят на постое казаки Кизимы. Коли у кузнеца нет постояльцев, то там вы и сможете поставить своих лошадей… А у нас… — смущенно говорила женщина, кутаясь в кожушок. — У нас остановился старшина, — наконец призналась она.
— Не разрешает другим? — с сердцем спросил Богдан, загораясь гневом. Ведь на той стороне Днепра начался уже бой.
Женщина ничего не ответила, только пожала плечами и оглянулась на свою хату. Вдруг скрипнула дверь и на улицу вышел рослый казак, на ходу надевая шапку. На плечи у него был наброшен жупан — ведь на дворе холодно. Он строго, как атаман, спросил:
— Эй, чьи воины? Почему не со своим полком?
— Свой полк слишком далеко, пан старшина. Чигиринцы мы, с правого берега прорвались через реку за помощью к Кизиме, — признался Григорий, узнав старшину. — А это вот… — указал он на Богдана. И запнулся, взмахнув рукой; мод, пускай сам о себе скажет.
Богдан удивился, что Григорий неосмотрительно и открыто отвечает казакам. Он злился на этого казака, отсиживающегося в теплой хате. За Днепром земля горит, идет бой не на жизнь, а на смерть, льется людская кровь, а он отсиживается в Ирклееве. Караулит кого-нибудь или… шпионит? Никого не пускает в хату…
— Может, и чинш платишь за нее, казаче, что так усердно спроваживаешь других к своим полкам? Боишься, что стеснят, что ли?..
Властный голос говорившего показался старшине знакомым. Он подошел ближе, присмотрелся.
— Не генеральный ли писарь королевских реестровых казаков пан Хмельницкий говорит со мной? — спросил уже другим тоном оживившийся старшина, надевая жупан и присматриваясь в сумерках к людям. На язвительный вопрос не ответил, словно и не слыхал его.
Богдан посмотрел на чигиринских казаков и Григория.
— Счастливый человек и в темноте, как турок, видит. А я вот до сих пор не могу узнать тебя.
На самом же деле Богдан сразу узнал этот голос, но не хотел признаваться. Наконец Богдан соскочил с коня, подошел к старшине.
— Тьфу ты, побей его божья сила! Не Сидор Пешта ли, когда-то сноровистый гонец полкового есаула? Так и есть — он…
— Он, он, пан генеральный писарь. Когда-то гонец, а теперь… Застигла и нас эта военная буря.
— Застигла она не одного старшину. Куда же путь держим, пан казак? Может быть, вместе поедем, коли к пану гетману… — Богдан даже сам удивился такому повороту в разговоре с этим ненадежным старшиной.
— Стыдно даже признаться, но так случилось. Целый полк донских казаков с несколькими запорожскими сотнями нагнали только вчера. Вчера же и переправились они по свежему льду через Днепр на помощь Гуне. А мы с полком…
— Заблудились, что ли? Кто же командует казацкими сотнями, не слышал случайно, пан Сидор?
— Да разве всех узнаешь, пан Хмельницкий… Больше сорвиголов, чем казаков, прости меня матерь божья. Погоди-ка, вспомнил: не джура ли пана Хмельницкого или побратим, по имени Карпо, находится среди донских казаков! Да, да, слышал я, что и турка тоже видели вместе с ним.
— Назруллу?
— Леший их разберет. Турком висельником или баюном называют его дончаки. Словно одурели, еще каких-то русских прихватили с собой и командуют донскими казаками. Да, чуть было не забыл. Я хорошо помню, как пан Хмельницкий нянчился с этим турком-баюном в Чигирине. Такому, как говорится, одна дорога — к славе или смерти, как и каждому из нас… Слыхал я, пан писарь, что польный гетман разбил войско Скидана под Кумейками, за Днепром. Несколько полков полегло, остальные, спасаясь, отступают. Поэтому и мы вот…
— А может, все это брехня? Откуда это известно, если Днепр еще вчера был незамерзшим? — с трудом сдерживая волнение, сказал Богдан. В тоне казацкого писаря чувствовались независимость, достоинство. Хотя он весь кипел. Ведь то, что он услышал и увидел в последние дни, вселяло тревогу. Для него стало ясно, что военные действия теперь переносятся в низовья Днепра.
— Да нет, не брехня, пан Богдан, если Дмитрий Тихонович Гуня своих гонцов топил в Днепре, посылая их за помощью к Кизиме и полтавцам. Четыре полка казаков погибло под Кумейками. Разбитые наголову, они отступили к Черкассам. Вот донские казаки и поскакали спасать Гуню. Поэтому и мы оказались на левом берегу…
— Если они уже разбиты, так кто же отступает?
— Ведь казацкие войска стояли вдоль Днепра, до самых Черкасс. Те, что сражались под Кумейками, перебиты, а остальные ведут бои, отступая. Павлюк вместе со своими пушкарями направился на Сечь, а наш полковник Скидан погнался за ним, чтобы отобрать у него пушки. Ведь им-то защищаться нечем.
Богдан задумался. Куда двигаться, что предпринять, если так трагически складывается судьба украинского казачества? О том, что старшина мог и солгать, не думал. За четыре дня странствований по побережью Днепра он тоже не услышал ничего утешительного. Однако какое-то скрываемое злорадство старшины придавало его сообщению окраску враждебности.
— А где же сейчас Дмитрий Гуня, успели ли прийти ему на помощь донские казаки? — спросил Богдан, стараясь уяснить обстановку. — Мы должны во что бы то ни стало пробиться к пану польному гетману! — заявил он, точно приказывал. Говорить с подозрительным чигиринским старшиной надо было как с чужим человеком. Он, очевидно, кого-то прячет в хате.
Мысль о встрече с Николаем Потоцким, победителем взбунтовавшихся казаков, не выходила из головы Богдана. Да, это действительно спасительная мысль! Он убеждался, что именно от свидания с польным гетманом зависит спасение если и не всех казаков, то хоть их семей. Надо любой ценой остановить эту безумную резню!..
С этого надо было бы начинать еще в Белой Церкви!.. Сумасшедший Карпо все-таки спас Назруллу! А теперь… погибнет сам и погубит донских казаков, подставляя их под удары карабель гусар Николая Потоцкого…
18
Даже герцог Оранский не удивлялся дружбе Рембрандта с интернированным казаком Кривоносом. Художник часто заходил к нему после окончания работы у герцога. Поначалу наведывался во флигель с листами бумаги, а потом с натянутым на раму полотном и с кистью. И, как всегда, с неизменной своей палкой-топориком.
Обычно художник заставал Кривоноса стоящим возле портрета. Он, как зачарованный, всматривался в полотно! Порой казак даже не слышал, когда в комнату входил художник, который с первой же встречи стал для него близким, задушевным другом. Каких только усилий он не прилагал, чтобы разузнать для Кривоноса, удалось ли спастись его друзьям тогда, летом. Вот прошла уже зима, и яркое весеннее солнце манило казака на волю…
— Все-таки не терпится. Я же просил пока не смотреть. Еще не понравится, ведь там столько недоделок, случайных мазков, — с упреком говорил Рембрандт Кривоносу, выводя его из тяжелой задумчивости.
— Виноват, мой добрый пан Харменс. Виноват, по и не в силах сдержаться. Многим ли из нас, простых людей, выпадает такое счастье, чтобы при жизни увидеть себя на картине. Это же не отражение в миске с водой моего уродливого хлопского лица, — сказал Максим, показывая на свой нос.
— А мы, художники, не видим телесных изъянов за благородством человеческой души, — ответил воодушевленно Рембрандт.
— Вот и говорю, что верно посоветовал мне пан художник повернуть голову в сторону, чтобы на портрете не так резко бросалась в глаза болячка на носу, да и злость нашего брата на весь этот… панский мир!
— И снова прошу пана Максима успокоиться. Портрет ведь еще не закончен. Вот так прошу и сидеть… Да голову, голову повыше, казак мой!
Во время работы Рембрандт иногда произносил отдельные слова, думая вслух. Кривонос знал, что отвечать на них не следует. Потому что этим только помешаешь художнику, увлеченному работой. Он отвлечется, начнет расспрашивать и рисовать уже больше не будет. С ним не раз случалось подобное. Рембрандт рисовал Мадонну во дворце герцога. Однажды он пригласил Кривоноса посмотреть его работу. Мадонна казалась ему простой и искренней, как крестьянская девушка, и словно просила его подружиться с ней.
— На такую не грех и молиться!.. — восхищенно воскликнул Максим.
Но Рембрандт вдруг как-то испуганно вздрогнул, посмотрел на друга и бросил кисть…
Человеческое обаяние в образе богоматери, так восхитившее Кривоноса, не нравилось заказчикам картины. И, выразив свой восторг. Кривонос невольно напомнил художнику об этом.
Поэтому Максим дал себе зарок — никогда не разговаривать с Рембрандтом во время его работы!..
— Ну вот… Теперь прошу, мой гидальго, пан Максим. Можно смотреть, даже критиковать. Сейчас и я погляжу на этот портрет, как на чужое полотно. Пусть стоит здесь возле окна. Мне еще не один раз придется приходить смотреть на него, покуда не привыкну, как к чему-то близкому, родному.
И они стали рядом, — стройный казак в поношенной шапке и потертом кунтуше и болезненно худой, утомленный художник. В правой руке он держал несколько кистей, а в левой палитру с растертой краской. И чем больше всматривался Максим в свой портрет, тем большей радостью наполнялось его сердце. «Тот» с портрета пристально всматривается в Максима, а сам Максим видел родное Подолье, опустевший отчий дом, свое село.
— Все вымерло; всматриваешься, словно в пустоту, в собственную душу… — прошептал, забыв о том, что он здесь не один.
— Слышу, на своем родном языке заговорил, — обрадовался Рембрандт. — Значит, художнику удалось разгадать душу натуры! Этого я и хотел добиться, мой дорогой Максим… Но еще повременим с окончательными выводами.
— И долго?
— А куда спешить? Чтобы быть вечным, искусство должно всегда казаться не разгаданным до конца.
— Так это навеки? — с каким-то страхом спросил Кривонос, встревоженно посмотрев на художника.
Рембрандта тоже взволновал этот вопрос, на который трудно было дать ответ, так же как и разгадать идею, которую вкладывал он в только что оконченный портрет, навеки запечатлевший образ Кривоноса. Рембрандт взял кисти в левую руку, а правую положил на плечо опечаленного друга.