Или… нет?
– Это мы уже угадали, – скрипит старый Пень. – Теперь нам понять бы, почему да как. И что можно с этим сделать. Что вы можете сделать.
– Мы?!
– Нет! – рявкает колпичка. – Мы! Мы-мы-мы!
– Утихни, – ворчит на неё Пень. Птица воинственно поднимает крылья и беззвучно разевает клюв. Пень усаживается на лавку, наливает самогонки и себе. – Оса, поднимай зад, твой черед занятия назидать. Пусть ведут выучней на дальнюю лужайку, и непременно этих с собой заберите, если они после вчерашнего способны передвигаться. А если не способны – передвинь их сама, поскольку как нам они тут без надобности.
Тень поднимается на передние лапы – словно гора сажи восстала из угла.
– А нам требуется подумать, – говорит Пень. И это значит, что на самом деле он уже всё придумал для себя.
Дракошка длинно потягивается и перетекает чешуйчатым телом ближе к столу. Таращится голодными зелеными глазами на колпичку.
– Пр-рочь, прочь, тварь! – несмело курлычет она, бочком отступая к середине стола.
Хрыч смотрит в свою кружку. Оса, прямая, как грабля, выходит из комнаты, в дверях сталкивается с Грибухой. Та вразвалку движется к нам с большим казаном наперевес. Из казана вкусно пахнет жареной капустой и мясом. Рукава рубахи у Грибухи закатаны, открывают дряблые толстые руки, и при каждом шаге на них колышутся валики жира. Колышется вся Грибуха, косолапая, улыбчивая, уютная. Ставит казан на стол, садится против Хрыча.
Бородач выуживает из бочки четыре кожаных кружки. До ужаса ловко у него это получается, цап – и на каждом пальце единственной его руки висит по кружке. Бородач с прищуром осматривает их, сильно дует внутрь, чихает и ставит на стол. Наливает самогона из гигантского кувшина. Самогон пахнет грозой и опятами. Что Пень с ним делает, мрак забодай?
Делаю глоток, и в горло впиваются тысячи дракошковых когтей. Из глаз брызжут слезы. Мраково ты племя, я не могу вдохнуть! Дракошковые когти вспарывают изнутри дыхалку до самого живота, падают туда камнем – и неожиданно растекаются мягким согревающим теплом. Я делаю вдох, всхлиписто-прерывистый, словно в прежние времена на Хмурой стороне. Перед глазами плывет.
– Много бр-ражки на борту, – голос колпички тоже плывет, словно она крякает из-под кучи тряпок.
Кто-то подвигает ко мне тарелку, вкладывает в руку ложку, и я зачерпываю горячую, крепко перченую Грибухину стряпню. Капуста, мясо, еще что-то сытное, волокнистое. Вкусно. Особенно после самогона.
Наконец проморгавшись, я вижу за столом наставников. На меня никто не смотрит, все едят и пьют, Хрыч и Бородач обсуждают что-то, сдвинув головы, взбудораженно хлопают руками по столу. Грибуха скармливает колпичке куски кособокой лепешки. Пень подсовывает мне заново наполненную кружку, и я делаю еще несколько глотков, словно в полусне. Теперь горло не дерет, просто согревает живот, а в голове становится мутно и славно. Где-то глубоко в груди развязывается тугой узелок, что всю дорогу не давал мне толком дышать. Я так привык к нему, что перестал замечать, только дышать в полную силу всё равно не мог. Даже боль в плечах и ребрах, к которой я привык с последней ночи в испытарии, становится тупой, нестрашной.
– А он откуда знал? – взрыкивает Бородач, указывая на дракошку. Тот лениво открывает ярко-зеленый глаз.
Хрыч бубнит, Бородач с ним не соглашается, еще сколько-то времени наставники спорят и клянутся в чем-то духом учения, потом подхватывают свои кружки и перебираются поближе к дракошке. Тот открывает другой глаз, нюхает Хрычеву кружку и отворачивается с гадливым «Бэ-эх».
Грибуха в шутку предлагает колпичке мясо, и та тоже в шутку клюет ее за палец. Грибуха смеется, и все ее рыхлое тело колышется, будто танцует. Так же танцевали кочки на Хмурой стороне. Только кочки холодные, а руки Грибухи – теплые, добрые. У нее вспухшие суставы на пальцах и широкие, кое-как подстриженные ногти.
В детстве, когда нам особенно сильно доставалось на занятиях ивовыми лозинами или палками, Грибуха была единственной, кто мог пожалеть нас. Бывало, она приносила кусок мороженого сала, чтобы приложить к кровоподтеку, или миску воды с чистотелом, чтобы смыть запекшуюся кровь. Или просто садилась подле кровати выучня и тихонько гладила его по лбу. От этого еще сильнее хотелось разреветься.
Мы знали, что Грибухе за это достается от назидаторов. Мы знали, что нас нельзя жалеть, чтобы мы «рвались в Хмурый мир от тягостей этого». Грибуха тоже это знала и приходила нечасто. Только если было «совсем уж невмоготу знать, как дитё там мучится».
В голове гудит, тихо и благостно. Хорошо мне тут, несмотря на всё, что было прежде. Никто меня не найдет в обители, никто не достанет. А неведомые эти, которых увели младшие назидаторы с Осой… ну… я пытаюсь сообразить, что здесь не так, но мысли вдруг становятся огромными, как большая кочка с хохолком, которая выглядывала из-за дома в Болотье. Этих увели, но мне почему-то всё равно нужно их бояться. Почему?
Почему я вообще должен кого-то бояться? Я – хмурь! Я даже энтайцев не боюсь и не боюсь их леса, хоть сей миг пойду бродить по нему и здороваться с мохнатыми стволами старых деревьев. Кто и что может мне сделать? Я могу ходить в Хмурый мир! Даже без Пёрышка!
Делаю еще глоток из кружки. Немного самогона проливается на рубашку. Он пахнет грозой, а за окном льет прозрачно-серый дождь, потому выходит, что мы как бы с ним заодно. Наверное, нехорошо под дождем Осе, младшим назидаторам, выучням и этим, соглядаталям, которых увели из обители, чтобы они не увидели нас с дракошкой.
– Он же не простая животина, он творина тварьская, понял? – Бородач стучит кружкой где-то далеко-далеко, а Хрыч отвечает ему прямо у меня над ухом:
– Творина творину за сто попрычей чует, мрак их забодай. Понял.
Рядом со мной на лавку грузно опускается старый Пень.
– Тебе нужно в Загорье, – доносится до меня через шум в голове, и я вяло удивляюсь: зачем кому-то нужно в Загорье, разве оно еще есть на картах, разве оно имеет какое-либо значение теперь, когда полесские хмури…
– Накер, ты слышишь? – повторяет Пень.
Я поворачиваю голову и смотрю на него, хотя он почему-то расплывается перед глазами.
– Накер. Тебе нельзя оставаться. Тебе нужно в Загорье.
Моргаю несколько раз, и старый Пень из расплывчатого становится обычным: неказистый, морщинистый, с большими ладонями-лопатами и цепкими, не старческими глазами. Наверное, это единственный человек, кроме Птахи, которому я всегда смотрю в глаза. В них нет угрозы, а есть что-то такое… кажется, что если хорошенько всмотреться в них, то можно увидеть себя.
От этой мысли мне становится смешно, и я прячу улыбку за кружкой с самогоном. Он уже не греет и не царапает, просто пахнет опятами. Запах грозы куда-то выветрился. Пень ждет, пока я сделаю глоток.
– На кой мрак мне в Загорье?
Я выговариваю слова осторожно и тщательно, потому что они запутываются на языке.
– Там могут знать, что происходит с вами. С хмурями. Что происходит вообще. Ты в любом случае должен убраться из обители, так что вот тебе направление, дружок.
«Убраться из обители». Обидно слышать такое, да еще от старого Пня, который здесь просто… ну, что-то вроде смотрителя. Хотя наставники на него и оглядываются, как на древнюю мудрую черепаху из тех историй про сотворение мира, но все ж таки. Чего он тут раскомандовался?
– Пе-ень, – слышу я из-за спины голос Хрыча и по этому голосу понимаю, что он кривится, словно у него зуб болит.
– Заткнись, – скучно бросает Пень.
И Хрыч затыкается.
Грибуха сидит, не поднимая взгляда. Колпичка, не мигая, пялится в окно. Бородач молчит, и даже Тень прекращает постукивать хвостом по полу. В моей голове все окончательно перемешивается.
Пень… он кто такой вообще, если может так говорить с Хрычом?
Почему никто из наставников не отправляется в Загорье, если там знают ответы?
Почему они вообще ничего не делают, просто растят новых хмурей, как будто всё остальное не имеет значения? Они не пытаются защитить нас от энтайцев… и от полесского земледержца, который отдает им нас, наставники не пытаются выяснить, что он такое затеял, остановить его – хотя остановишь такого, пожалуй. Но хотя бы разобраться, хотя бы рассказать другим, что он как-то связан с Болотьем, пиратами и энтайцами, с их мерзкими испытариями, в которых…
Что затеял полесский земледержец? Чем грозит это каждому из нас, каждому из них, тех, кто сидит за столом и заедает самогон капустой с мясом? Всем плевать, что ли?
Наставникам вообще на все плевать, даже на хмурей, которых они столько лет растили? И на тех, которых они растят нынче, которые ушли сегодня в дождь вместе с младшими наставниками?
Из вопросов скатывается целый снежный ком, застывает мерзлой кашицей у меня в голове. Благостный туман понемногу уползает из неё, а в груди снова стягивается узел.
– Почему ты думаешь, что в Загорье что-то знают? – раздельно проговариваю непослушным языком.
– Потому что обителей две! – гаркает у меня за спиной Хрыч, и в ушах так звенит от этого вопля, что я не сразу понимаю смысл слов.
– Две, – повторяет старый Пень и, запрокинув голову, цедит самогон из кружки, словно воду.
Ледяная каша в моей голове мешает мыслям двигаться, потому я просто сижу и жду. Пень ставит кружку на стол, очень медленно, аккуратно.
– Шесть лет назад, когда войны окончательно утихли, когда мы перестали резать друг друга… Когда наконец каждый решил для себя, что не воевать – лучше, чем воевать, когда все счёты были сведены, а несведенные – забыты. Когда сгоревшее стали отстраивать заново, а то, что нельзя было отстроить – оставили на волю песка, травы и ветра. Тогда многие стали думать: есть ли способ удержать равновесие, не дать всему этому повториться снова? Есть ли то, что встанет на место ушедших чароплётов, которые прежде были силой, хранившей равновесие?
Пень говорит очень спокойно, четко проговаривая слова, и меня это пугает больше, чем наполненный злобой крик Хрыча.