– Ты бы сам мог узнать про это раньше многих, – говорит он, и теперь уже я морщусь, – если бы смотрел не обычно, а так, знаешь, прихмурившись.
Я выдаю себя бездарно, по-детски, с потрохами: вздрагиваю, раскрываю рот, вытаращиваю глаза, отшатываюсь – словом, всё, приплыли. Мысленно взвыв, отвешиваю себе размашистого пинка, но уже поздно. Ну вот как я мог ожидать? Как этот человек узнал во мне хмуря? Откуда он вообще знает…
Он смеётся, радостно и легко. Протягивает руку, кажется, чтобы хлопнуть меня по плечу, не достаёт, но не расстраивается.
– Ладно, – говорит весело и отступает вглубь своей камеры. – Ладно. Ты, главное, приготовься и не удивляйся.
На моё плечо ложится рука стражника, разворачивает меня обратно к лестнице. Я послушно и деревянно иду вперед. В голове совершенная каша, я понятия не имею, что тут происходит, к чему нужно приготовиться, и отнюдь не могу сказать, что у меня получается не удивляться.
В день изведения Морошки у меня люто, невыразимо болит голова. С самой ночи, когда я выпал из дурного тревожного полусна и долго смотрел, как свет Пса желтит прутья решетки. Где-то капала вода, и мне казалось, звук падающих капель сливается в слова: «Приготовься, приготовься!». Этот ритм меня растревожил, и еще больше я встревожился, когда понял, что воде капать неоткуда. Звук тут же прекратился.
Завтрак нам раздали ни свет ни заря, и утренний хлеб был особенно черствым, а каша – особенно жидкой. Волнение рассыпалось в воздухе, гадостное ожидание кружило по застенку вместе с пылинками, страх выползал из каменных стен и холодил спины.
Морошку провели перед застенками в тишине. Молчали стражники, молчали узники, молчала сама вещунья, и все знали, что это означает. Никто, конечно, не предупреждал нас, что сегодня – день изведения, никто не объявлял нам, кого решено извести, но все знали всё. Наверное, так всегда бывает в подобных местах, ничего нельзя утаить от других в этом каменном мешке.
Кроме хмуря, пожалуй. Доброго дня.
В этот раз Морошка, не таясь, смотрит прямо на меня из-под спутанных волос, и я знаю, что её затуманенные глаза видят меня и знают, кто я такой.
А я узнаю́, кто она. Хмурия.
Это понимание лупит меня, словно коромыслом по загривку, а Морошку уже уводят дальше, беззвучно, как тень из Хмурого мира – только шуршит изодранное платье вокруг босых сбитых ног.
Я медленно сажусь на место и только тут сознаю, что вскочил на ноги при её появлении.
– Чего, Якорь, чего, Якорь, а? – вьётся вокруг меня Вожжа.
Я смотрю на него, не понимая, что означают эти звуки, и он отшатывается, как я только что отшатнулся от Морошки. Головная боль, с утра покусывавшая меня за виски, теперь вгрызается сильнее.
– Ничего, – говорю одними губами.
Морошка – хмурия. Намного сильнее меня, ну кто бы сомневался. И, наверное, дольше. Ровно настолько сильнее и дольше, чтобы научиться ясно видеть грядущее, чтобы поверить в него и понять неотвратимость, насмотреться на него до крика и накричаться о нём до тошноты, до отчаянья, до черной безысходности, следом за которым – только безумие.
Вожжа подсаживается ближе и принимается со вкусом причитать о том, как жалко Морошку, как её будут мордовать на изведении, что ни одна баба такого не заслужила. Я сначала слушаю вполуха, но надоедает мне быстро: слишком уж Вожжа ноет и мешает думать, как будто одной головной боли для этого недостаточно.
– Закройся ты, наконец! – не выдерживаю я. – Не будет никакого изведения!
Он захлопывает рот с таким звуком, словно крышку сундука уронил. Я и сам не вполне понимаю, почему сказал это, но просто… как можно извести Морошку, если она говорит правду, если ей верят, если даже среди стражников у неё есть последователи или как их там называют? Они же просто не отдадут её. Они не позволят…
– Что ты сказал, Якорь, чего, чего, ну скажи, чего случилось?
Если Морошка – хмурия, почему она дала поймать себя? Ну ладно, пусть даже она оказалась в застенке, но почему не сбежала? Хмурый мир закрылся для неё, как для меня, закрылся для нас всех? Как давно она здесь?
– Сколько она здесь? – спрашиваю вслух, и Вожжа суетливо подсчитывает:
– Меня притащили после Пирожочных гуляний, это сколько после того прошло? Два по девять и шесть… а глашатая мы бегали слушать еще дней за пять, ну или за восемь, так вот не вспомню. Ну, получается, она тут дней… сорок пять.
Говорит он без большой уверенности, но если ошибается – едва ли очень уж сильно. Сорок пять дней назад меня Хмурый мир еще впускал.
Закрываю глаза, опираюсь затылком на холодную стену, слушаю её страх. Ничего я не понимаю. Понимаю только, что Морошку не отдадут на изведение так просто, а значит…
Мужик из камеры наверху, что признал во мне хмуря, – он, конечно, и есть тот шпион ничейцев, который на самом деле, верно, не шпион и не ничеец. Он пришел сюда за Морошкой и хочет спасти её. То есть он хочет, чтобы я спас её. Потому что сама она отчего-то не может.
Так? Не так, потому что я тоже не могу, просто мужик из камеры этого еще не знает. Ну, тем хуже для него и для неё. Нужно было всё выяснить хорошенько, а потом уже радоваться и велеть мне не удивляться.
Не удивишься тут с вами, мракова мать.
После этого всё надолго затихает, узники тоже непривычно молчаливы, и я задремываю, даже разлитая в воздухе тревожность мне почти не мешает. В полусне мне кажется, что я – колпичка, я вижу мир серым и белым, кружусь над площадью, где собралась толпа, и четверо стражников ведут к помосту молодую женщину в изодранном платье. Я вижу это сверху, но в то же время я с закрытыми глазами сижу в застенке, испуганная стена силится кричать, но у неё нет рта, потому она просто холодит мне спину.
Серо-белая толпа внизу шевелится, ждёт, гомонит. Она весёлая и возмущенная, она любопытная, как кочка Хмурого мира, и напуганная, как стена за моей спиной. Внизу что-то происходит, ведущие женщину стражники начинают двигаться неправильно, и люди на помосте переглядываются. Толпа сначала не понимает, но потом оттуда выкрикивают то, что ей нужно слышать, и тогда толпа тоже начинает двигаться, но не дружно, как стражники, а во все стороны сразу, врезаясь сама в себя. От помоста и откуда-то еще выбегают новые стражники, всё смешивается в серо-белую кучу, словно много-много камешков для камчёток.
В застенке я открываю глаза и думаю, что моя голова вот-вот лопнет. Вдалеке, по коридорам, слышатся крики стражников, нарастает гул голосов узников из других застенков. Возле меня кто-то начинает метаться туда-сюда, а я сижу и не шевелюсь, потому что если шевельнусь, моя голова разорвётся.
Прямо через решётку в застенок входит человеческая тень с рваными краями, будто вырезанная из дыма. Кто-то из узников замечает её и начинает орать, и теперь голова моя точно лопнет. Тень оглядывается и движется ко мне, а я смотрю на неё с любопытством, хотя, конечно, не впервые вижу хмуря, идущего по той стороне.
Честно говоря, от этой картины даже у меня мурашки по коже бегут табуном, какой уж спрос с обычных людей! Узники забились под стены и орут. Кто-то бросает в хмуря башмак – нет, это не сработает, только живым теплом можно добраться до него из солнечного мира, но кому ж на это хватит смелости!
Тень подходит ко мне и разводит ладони, спрашивая, чего я жду. Пожимаю плечами, дергаю на себя полог Хмурого мира – и неожиданно проваливаюсь в него.
Сначала от удивления даже дышать забываю, а потом медленно, глубоко вдыхаю воздух с запахом акации и тумана. Голова больше не болит. Совсем. «Ничеец» стоит передо мной и криво ухмыляется. Ухмыляюсь в ответ, не показывая, как я удивлен и насколько уже не в силах удивляться.
«Быстрее», – говорит он одними губами, и я киваю. Поворачиваем обратно к решетке. Теперь-то она мне не преграда, а так, часть картинки.
Кто-то хватает меня за руку. Оборачиваюсь, вижу силуэт Вожжи. Кажется, он что-то орёт. Как же он меня достал!
Легко выдергиваю руку, иду следом за ничейцем к решётке. Мимоходом отмечаю, что из-под его ног разбегаются трещины, на миг наполняются красным и тут же пропадают. Еще один человек, который станет причиной гибели других? Хмурая сторона ворчит и толкает под руку, даже мимоходом давит на горло, но я очень-очень занят и не могу сосредоточиться на стольких мыслях одновременно! Обещаю ей во всем разобраться потом, и горло отпускает. Ладно, я понял, что она не всерьез на меня давила. Всерьез будет потом, когда мы уберемся отсюда.
Пробегаем через застенок, через коридор, потом лестница, ещё коридор, опять лестница, дверь. Всё едва намеченное на Хмурой стороне, так что я не пытаюсь запоминать дорогу. Мне кажется, бежим мы очень долго, когда наконец ничеец останавливается, опирается на колени, переводя дыхание, а потом выходит в солнечный мир, жестом предлагая следовать за ним.
Мы оказываемся на обломке стены над площадью и толпой, где… Мракова мать!
– Не успели, – после долгой паузы говорит он.
Незабывание
Когда на четвертом году учебы Птаха увлекла меня в чулан и скинула косынку, я подумал, она меня разыгрывает. Ну просто… это же Птаха, роскошная Птаха, за нею в любой свободный от занятий миг таскалось не менее четырех-пяти выучней! Я ей на кой? Я-то за ней никогда не таскался. Не потому что не хотелось, а потому что какой смысл? И, кроме того, я по своей воле в толпе не хожу.
Только потом, очень сильно потом, до меня дошло, на кой ей сдался именно я.
Во-первых, я, «дичок», точно-точно никому ничего не расскажу, даже более-менее близкому Гному, просто потому что нет у меня такой необходимости – языком трепать. Что там слова – я даже взглядом, даже шевелением бровей не дал другим понять, что чулан нас то и дело связывал до самого конца учебы. Я понимал, что Птахе трепания языками не нужны и даже вредны, она ведь вся такая сияющая, с бешеными глазами и вообще в косынке, не видно разве?
А во-вторых… как ни смешно, но Птаха, вот эта самая Птаха, вечно шушукающаяся с Веснушкой, сопровождаемая хвостом воздыхателей, во всё влезающая и всё про всех знающая – она тоже совсем не любит быть в толпе, просто знает, когда это нужно и зачем. Она ко мне потянулась, как подобное к подобному, сколь бы нелепо это ни звучало.