Не пытаясь со мной сблизиться за пределами чулана, Птаха однако считала, что всеми помыслами и стремлениями я должен быть вместе с нею, и, если ей изредка случалось обнаружить, что это не так – она совершенно не стеснялась давать волю своей ярости; в таких случаях ее, кажется, вовсе не занимало, что наставники или другие выучни могут что-то понять. Непременно поймут, если увидят, как она злобствует!
Ну а когда и зачем она сама тянулась к другим выучням, зачем ей потом нужно было таскать в тот чулан Гнома и наверняка кого-нибудь еще – про это она мне, разумеется, не докладывала. И всем своим видом давала понять, что мне до этого не должно быть никакого дела.
Злить Птаху – столь же приятно и осмысленно, как перекрикивать бурю, так что ради собственного душевного покоя я очень быстро убедил себя, что мне действительно весьма немного дела до всего, что она делает не со мной.
Глава 7. Не мясо
Птаха
Я провоняла рыбьими потрохами насквозь, я не отмоюсь никогда и не выберусь отсюда до самой смер… Нет, я даже не помру, как нормальные люди, а растворюсь в горах кишочков и чешуи, среди отрубленных бошек и вырванных жабр.
Надо ж было так обмануться…
– Пташечка, нам новые ножички принесли!
Туча. Подлиза писклявая. Сначала, еще в Энтае то есть, она мне пыталась козьи морды строить, но быстро поняла, что это хороший способ остаться без морды вообще. Теперь заискивает, хвостом не метёт лишь потому, что хвоста у неё нет.
Протягивает нож для разделки – узкое лезвие с ладонь длиной, нескользящая рукоять из мшистой коряжки. Вместо набалдашника – широкое основание с зазубринами, чтоб чешую счищать. Тупые раздельщики всё время ставят ножи на эти рукояти, как горшки цветочные, а потом забывают про них и ранятся о лезвия, раны получаются паскудными и потом воспаляются от рыбьих потрохов. Но раздельщики всё равно ставят ножики на рукояти, потому как здешние люди – совершенно особые недоумки, они даже на своих ошибках не учатся. Честное слово, от нас и от тех баб, которых мы притащили сюда из Энтаи, толку будет побольше, чем от местных. Недаром к сложной работе с крупной рыбой варки людей не подпускают, устроили себе для этого отдельную разделочную дальше по берегу. Презирают они нас, умники-переростки, оно обидно, конечно, но посмотришь на местных работничков и спрашиваешь себя: а чего, не за что разве?
Выдергиваю нож из Тучиной лапки и представляю, как втыкаю лезвие ей в ухо. Четыре раза. Отворачиваюсь и принимаюсь за разделку рыбы.
Я обещала Гному, что буду вести себя хорошо, то есть не уроню его бабу-дуру в море со скалы и не буду «говорить ей слишком много грубых слов». А то она пугается и расстраивается, а от этого расстраивается Гном, а от этого, мрак забери, расстраиваюсь я.
Тьфу ты, вот почему ему непременно нужно было упереться в самые гнусные из окрестных земель и притащить оттуда самое писклявое ущербище, которое там нашлось? И не поверю я, что у болотцев все бабы такие – да они бы вымерли давно! И не говорите, что на Гнома других охотниц не находилось, мракова мать!
А Гном даже не понимает ничего, потому как мужик и балбес. Так и спросил: «Отчего ты, Пташка, так взвилась из-за Тучи? Ведь оба мы признаем, что мне ты всегда предпочитала Накера!».
Да при чём тут это вообще? Я-то предпочитала Накера, конечно же, и ему, и Мелу, и Буланому, но это ж еще не значит, что они могут путаться с кем попало, да еще при этом делать такие счастливые рожи! Как можно быть такой бестолочью, чтобы этого не понимать?
С хрустом отсекаю окуневу башку величиной с ладонь. Замечательный новый ножик, ну можно, я воткну его в ухо Тучи хотя бы разочек?
– А завтра вечером они Водораздел отмечают, гулянья у воды устроят, пойдем?
Пищит. Разделывает рыбу на соседнем столе и пищит. Ветродуйные машины не могут заглушить её голос, как не могут разогнать вонь рыбьих кишок.
– Не хочу, – говорю, чтоб Туча отцепилась, наконец, скидываю потрошёные тушки на ездунок, дёргаю рукоять. Не оторвала, ух ты.
Больно мне нужны эти гуляния, с кем тут гулять-то? Вокруг только варки, которые того гляди наступят тебе на башку, и работающие на варок люди, тупые настолько, что не могут убирать ножи оттуда, где постоянно режутся об них. И еще Гном с Тучей, которые будут торчать там с тихими улыбками умалишенных. И Псина, который вообще не понять что тут забыл.
И еще, конечно, я. Слишком замечательная, чтобы находиться среди всего этого еще хотя бы один день. И еще один день, и еще.
Как только Накер приедет сюда, мы тут же уедем отсюда, во как. Уедем и поломаем что-нибудь в Энтае, а может, просто отправимся далеко-далеко и будем там чудить, как захотим.
Ох, я надеюсь, он приедет, потому что его нет уже очень, очень долго. Если он передумал или помер где-нибудь по дороге – я ему башку отгрызу.
Гном
Паук в углу медленно перебирает лапами – цоп-цоп, тонкая паутинка раскачивается и, кажется, вот-вот оборвется. Капля воды стекает по оконному стеклу, настоящему стеклу. Шуршит в паутине сухая оболочка мухи.
Как это – быть мухой, застрявшей в паутине?
– Почему ты до сих пор считаешь себя в подчинении наставников? Ты же такой… особенный.
Туча смотрит на меня серьезными глазами цвета мёда. В ее серьезности есть что-то смешное, детское.
– Потому что есть правила.
– Да вот не нужны же тебе их правила! Ты можешь создать собственные. Ведь ты сильнее их, умнее, больше можешь и…
– Нет.
– Что нет?
Оконное стекло прозрачное, я вижу, как ветер играет листьями осинки у дома. Дерево состоит из многих-многих веток. Толстые, тонкие, сломанные, искривленные, они переплетаются в чудной узор, который нельзя повторить. Кажется, если взять уголек и перерисовать каждую-каждую ветку, то выйдет рисунок дерева, но я знаю, что это не так. Я пробовал.
– Я не умнее. И не важно, сильнее ли я и больше ли могу. Имеет значение лишь то, что каждый из нас – малая часть событий, часть большого, нарочно созданная делать то, что ей назначено.
– Как топор или плуг?
– Быть может, как гвоздь. Его вбивают туда, где он нужен, чтобы не дать развалиться чему-то существенному. Гвоздь не выискивает сам, куда ему забиться, он не знает, где и когда он нужен, может разве что по случайности угадать это. И кто знает, что стрясётся, если гвоздь будет вбит не тогда и не туда. В благополучном случае от этого не будет пользы, в неблагополучном же…
Сердце Тучи стучит – тук-тук, тук-тук. Успокаивает. Усыпляет.
Она молчит, думает. И я думаю.
Мне нужно, всем нам нужно быть частью сущности, что нас взрастила, получать ее указания, видеть ее одобрение. Мы провели годы, только того и желая, что заслужить это одобрение. Мы не умеем действовать иначе, никто вокруг нас не умеет.
Устройство жизни в Подкамне отличается от полесского, потому только тут, только теперь я могу поглядеть на привычные способы действий немного со стороны.
И с этой самой иной стороны мне видится неутешительное: мы, хмури, всегда думали, что если выживем, то устроимся замечательно и будем полезны до изумления, теперь же все наши соображения представляются мне малозначительной мышиной возней. Наставники нас не очень-то ценили все это время. Люди нас сторонятся и боятся. Что вытворяется в голове у земледержца – этого вовсе понять невозможно, однако я не вижу причин для светлых надежд.
Но я не умею не быть частью всего этого. Наставники, обыкновенные люди и необыкновенный земледержец – тоже лишь часть чего-то большого и сложного, настолько большого в своей сложности, что у меня нет чаяния осмыслить его.
И нужно ли? Я ведь не перестану быть частью всего этого, вбитым в нужное место гвоздём, одной из веток дерева или – приходит мне в голову более точное сравнение – шестерней механизма вроде тех, которыми всё обустроено в Подкамне.
– А если вместо гвоздя они сделали молот и еще не поняли этого?
Я долго выискиваю ответ, который смогу произнести вслух, который можно произнести вслух при Туче.
Бестолковое занятие. Я вообще никакого ответа не нахожу.
Птаха
Сирены лежат на воде животами, к морю лицами. Руки высунули из клетки как могут далеко и поглаживают воду, будто она живая. Вечером клетку наполовину вытягивают из воды, и она себе висит-покачивается на огромадном крюке, словно забытый тулуп на сушильной веревке. Так что я очень хорошо могу рассмотреть сирен.
Они маленькие, с недолетков ростом, плечи у них костлявые, волосы – темные и с зеленью. Под водой видно, как их тела переходит в хвосты: реденькие крупные чешуйки появляются на пояснице, потом этот покров становится плотнее, а сами чешуйки мельче, линия задницы вроде как обрисована, только вместо задницы у сирен уже хвост. Гибкий такой, длинный, намного длиннее, чем если б вместо него были ноги. Небось, Чародей собирал вдохновение, пялясь на рыбу-иглу или на налима, когда создавал этих творин.
Одна сирена, сине-зеленоглазая, повернулась, когда я подошла к мосткам. Внимательно так меня осмотрела, сперва неприязненно, потом с любопытством, и подплыла поближе. Ухватилась за прутья решетки, вылезла из воды до пояса и пялится на меня. Руки у нее тонкие, под мышками чешуйки блестят, грудь с виду тяжеловата для хрупкого тельца – кажется, что она вот-вот перевесит, и сирена плюхнется пузом в воду. Она висит на руках, чуть покачиваясь, двигая туда-сюда хвостом. Он кажется буро-розовым под водой, а на самом деле, небось, красный, как мясо нерки.
Сирена глядит на меня с тоской, её сине-зелёные глаза яркие, будто крашеные, мне даже завидно становится. Но зависть, не успеваю я ее понять, тут же вытесняется состраданием: я чую боль сирены, её страх, прям своей шкурой чую, до дрожи, до колотья в пальцах.
Голова у меня кружится, я смотрю в сине-зелёные глаза и в них вижу то, что сокрыто под водою, в глубине, что зовет сирену и грустит без неё, без чего она себя чувствует так, словно её уже располовинило. Я не знаю, почему думаю именно это слово, «уже», и даже не обращаю внимания на такую малозначащую ерунду. Я рассматриваю то, что живёт там, под водой.