Хмурь — страница 35 из 55

У людей и варок есть понятие «чуйки», способности ощущать истину, которую даруют духи познания. Но в самом ли деле это дар духов? Может быть, знание даётся Хмурой стороной, когда обычные люди и варки по-своему приближаются к ней?

Мы всегда исходили из того, что самая огромная невозможность – проникнуть на ту сторону, где слетает шелуха с людей и явлений, где истина является неприкрытой, слепящей. Но с чем связана эта трудность – сам Хмурый мир пускает не всякого, как мы привыкли утверждать, или дело в нежелании истины, в боязни её?

Кто не страшится неоспоримой правды, голой и окончательной? Кто готов увидеть её и принять – недвижимую, требующую решений, от которых невозможно отвернуться?

В годы обучения мы тоже боялись истин, которые могут открыться на Хмурой стороне, боялись того, что нужно делать с этими истинами. Нас гнали к ним силой, плетками и сигилями варкской стали. Но позднее наш страх стал ручным, перестал кусаться – мы поняли, что всякий раз будем приходить в Хмурый мир за чужой правдой, не за своей. Подобно жертвователю, что приносит дары для духов, мы всякий раз кладем на алтарь чужие истории.

Чужую боль. Чужой страх. Смерть.

Быть может, для этого вовсе не нужны трудные дороги, которыми прошли мы, поскольку на деле попасть в Хмурый мир – легко. Просто никто не хочет, все привычно отгораживаются от него и от невозможной правды, а сложность обучения выучней – как раз в том, чтобы перестать брыкаться.

Быть может, как света не бывает без тени, так и Хмурая сторона всегда есть там, где солнечная, всегда есть и была рядом с нами, рядом с каждым из нас? А чтобы видеть – не требуется становиться особенным, требуется только решиться?

Протягиваю руку. Мне кажется, пальцы щекочет хохолок на голове у кочки. Мне кажется, в солнечном мире Хмурая сторона теперь живёт где-то рядом со мной.

Птаха

Сирена смотрит на меня глазами цвета моря, красный хвост легонько дрыгается под водой. Я сходу не могу подобрать слова, потому как в голове у меня – целый город из слов и мыслей, а еще я злюсь. Пока соображаю, с чего нужно начать, разглядываю других сирен. Они лежат на животах и гладят море, как обычно по вечерам. У них хвосты не такие яркие, как у моей подружки – серые, зеленые, белые… Что-то в этом не так. Несколько дней назад, когда я приходила в последний раз, не было никакого белого хвоста в клетке. Рыбалки что, ловят новых сирен? Зачем? И когда они умудряются? По ночам, небось.

Пересчитываю творин в клетке – нет, их столько же, сколько прежде. Видно, это линька чешуи такая, в белоцветье, ну или нет, может, сирена просто чем-то захворала и скоро сдохнет.

– Я тогда некрасиво убежала, – говорю яркоглазой. – Ты меня перепугала.

Она кивает с важным видом.

– Я все эти дни не приходила, – добавляю, – потому как подумала, ну, что ты бешеная. Прости. Я теперь знаю, чего ты сказать хотела.

Она вцепляется крепче в прутья, почти просовывает лицо между ними. Слушает.

Со своего помоста орёт на меня стражник, велит отойти. Делаю шаг назад и принимаюсь говорить как могу быстро – вдруг этот варка придет сюда и отгонит меня еще дальше от клетки, а я просто умру, я разорвусь, если не успею поделиться.

– Я выспросила у женщин, ну тех, за которыми мы в испытарий возвращались, они не хотели про это, конечно, но двоих я разговорила, а еще чуток Тучу прижала, она ж боится меня, ну и… Энтайцы там, в испытарии, тела́ и плодёж изучали, представляешь себе? Опыты всякие ставили, у них там варчихи в основном были, с ними деревяшки и возились, варчихи помирали то и дело, а их опять везли, везли, везли. Прям телеги с варчихами приезжали, когда надо было, и все – молодые, но уже родившие ребёнка. Они ж больше одного не рожают, не могут, так эти энтайцы с Псиной их изучали. Отчего оно так, и можно ли сделать, чтоб варки снова нормально плодились. Бабы говорят, видели варчих, что сами приезжали в тот испытарий, они знали, чего там делается, зачем делается и как туда попасть, ну и ехали, чтоб сдохнуть на благо других. Варки плодиться хотят, чтоб их больше было, во как.

Перевожу дух. Сирена, открыв рот, ловит мои слова, словно лакомства.

– А потом им туда хмурей приволокли, – у меня срывается голос, – и они стали изучать заодно тела́ и плодёж хмурей! Тем более что Гном еще и полуварка, как удачно вышло, сколько всего можно придумать, а уж попробовать его совместить с варчихами – и вовсе милейшее дело!

Последние слова я почти выкрикиваю, у меня дрожат руки, и я стискиваю пальцы.

– Туча там вместе с Гномом была, её сначала прибить хотели, а потом не прибили, чтоб тоже наблюдать, и она говорит, её часто от него уводили и оставляли в какой-то комнате, и она просто сидела там. А когда возвращалась, у Гнома вид был такой, словно он нашкодил или еще чего, только она тогда не знала и теперь не знает, что это означало. Не знала она, как же, поверю я! Всё она знала, рыба мороженая, сама решила глаза закрыть, уши залепить, пасть не открывать! Лишь бы с ним дальше остаться! Селёдка чахлая! Ненавижу!

– Фто-о́й, – шипит сирена, и я понимаю, что она хочет спросить, не иначе как от злости понимаю.

– Второй, Накер… с ним не всё ясно. – Тру лоб и обнаруживаю, что он в испарине. Пальцы у меня еще дрожат. – Они не очень-то говорить хотели, бабы эти, но ведут себя странно, вот чего. Будто виноваты, будто боятся меня. Клянутся, что Накер про это не знал, а сами глаза отводят. Что-то здесь не то.

– Дел-ла тфа-ай, – скалится сирена.

– Нет уж, – я опять повышаю голос. – Сама ты тварь, то есть творина. А мы наученные, а не созданные, ясно тебе? Хмурей они хотели наделать, деревяшки эти, хмурей, а никаких не творин… то есть хотят, а не хотели, нет, теперь, выходит, Псина хочет, а чего деревяшки хотят – теперь уже плевать. Только как можно наделывать хмурей, если мы этому научились, а не уродились какими-то особыми? Тьфу ты, как всё мудрёно наверчено, не разберёшь! Но вот потому Псина и уговорил нас вернуться к испытарию, найти баб, которые разбежались оттуда, потому и возится с ними… Если они от Накера брюхатые, я их всех перетоплю, ясно? Но я этого не знаю еще. И не знаю, почему варчихи из испытария с нами не пошли.

– Тфа-ай, – сирена широко разевает рот, словно что-то заглатывая, и показывает мне длинный язык.

– Да бабка твоя – тварь! – ору я. – И кошка! И черепаха ездовая! А мы – хмури, ясно тебе, килька патлатая?!

Под ногами содрогается помост, и я от неожиданности взмахиваю руками.

– Орать хорош, – предлагает сумрачный голос стражника у меня за спиной.

Оборачиваюсь, собираясь сказать пару ласковых, сердито смотрю ему в лицо… ну, то есть в заплетенную косицами бороду, свисающую на грудь.

– Чего пришла? – мрачно говорит он. – Шумишь, баламутишь животных. Не дело.

– О, варка, – радуюсь я, потому как возмущение и ярость во мне бурлят – дальше некуда. – Так может, ты мне и ответишь, а? Чего вы с людьми не плодитесь? Чего варчихи боятся? Кто их отдаёт энта…

– Уходи в дом, баба.

– Ах, в дом, значит? – вскидываюсь я, упираю руки в бока и пру на варку. – Ах, значит, баба! Ты чего мне командуешь тут, бородатый? Я где хочу хожу! Я тебе не баба!

Он сначала пятится от неожиданности, потом выставляет ладонь-корыто, почти упершись ею в мой лоб. Бью его по руке, твердой, как вековой дуб, делаю полшага в сторону.

– Не командуй мне! Тоже еще! Отвечать не хочешь? Это чего, жуткая варочья тайна? Под вами правда бабы мрут? Ну так кого спросить, чтоб ответили, а?

– Интересно тебе, значит. – Голос у него ровный, даже с ленцой говорит. Шевелится русая борода на груди. Лица у него будто и нет почти, между бородой и космами видны только лохматые брови и нос в красных прожилках. – Тут нет тайны. Я расскажу тебе. Или покажу, так ясней будет.

Делаю шаг назад. Ой-ой. Я не то имела в виду, вообще-то! Но варка не пытается схватить меня поперёк меня и с хохотом уволочь чего-то там показывать.

– Не теперь, – говорит он. – Потомее. Теперь в дом иди, баба.

Слышно, как сирена в клетке лупит по воде хвостом. Я не оглядываюсь на неё, я не спускаю глаз с варки, пока бочком миную его и выхожу на дорожку, к подъёмнику. Спорить и орать мне что-то расхотелось.

Гном

– Мне нужно Пёрышко.

Пташка стоит передо мной, упирая руки в бока. От переживаний щёки её пылают, в глазах сгущается хмурость грозовых туч. Невозможно-прекрасная и столь же невыносимая Пташка ни на волос не изменилась за все эти годы, и я тому лишь рад, поскольку меня нельзя назвать большим ценителем перемен.

Говоря откровенно, Пташки всегда было многовато для меня. Мне никогда не удавалось понять, осмыслить её, а всё, чего я не способен объять разумом, вызывает у меня тревогу.

Вся Пташка вселяет в меня тревогу… и оторопь, и восхищение, с каким люди смотрят на ревущий в вышине водопад. Он прекрасен и обворожителен, от его нескованной мощи останавливается дыхание – но едва ли кто окажется столь безрассуден, чтобы попытаться строить дом внутри потоков воды, сбивающих с ног, не позволяющих вдохнуть.

Мне становится еще более тревожно и неловко оттого, что мы с ней оказались одни во всей этой части длинного дома. Я понимаю, она нарочно подкараулила меня именно в это время, когда можно провести разговор без посторонних людей и варок. И всё же мне неловко, что она стоит передо мной в комнате, которую я делю с Тучей, что она видит не застеленную кровать, брошенные вещи и щетку для волос, кружку с водой на полу и десятки иных мелочей, которые так быстро составили наш новый быт. Своим присутствием в нём Пташка словно вторгается… в нас, и от этого мне совестно перед Тучей – ибо я скорее оторву себе ногу, чем скажу, что Пташке не место там, где есть я.

– Гном, слышишь? – повторяет она, и брови её угрожающе насупливаются над грозовыми глазами. – Отдай моё Пёрышко!

– Слышу, – уверяю я, выныривая из своих дум. – Зачем тебе Пёрышко, Пташка, куда ты намерилась с ним лететь?