Хмурь — страница 46 из 55

Гном еще говорит какие-то слова, но я их не слышу, слова только царапают мне плечи, и я хочу сказать, чтобы он заткнулся, не то Туче тоже не придется родить ребенка, но на самом деле я не хочу вредить Туче, ведь она не виновата в своей дурости, и на Гнома я больше не сержусь, из него выйдет отличная мясная подушка, а его ребенок всё равно не родится, потому что это было бы очень плохо для варок, потому они не могут отпустить Гнома и Тучу, они не могут позволить их ребенку родиться, они должны утопить всех троих в море, которое размоет сколько угодно крови. Только варки не знают, что когда море пьет кровь, у кочек дрожат хохолки, а на горы плещет ярость, и в этих горах скальные гроблины строят огромные стены, которые однажды рухнут в залив и станут мостом, по которому скальные гроблины придут в земли варок, и тогда две луны станут морем, напьются крови и проглотят день.

Мои запястья обхватывают пальцы Гнома, он чего-то еще орет, и я долго смотрю в его лицо, пока не начинаю соображать, где нахожусь.

Он о чем-то спрашивал. Он спрашивал, как можно не дать кому-то родиться.

– Вот так, – говорю я, протягиваю руку и обрываю невидимые ниточки.

Как же это легко. Странно, что раньше я так не делала. Раньше мне требовался меч.

Кочка из-за длинного дома пропадает, аромат акации убегает, спугнутый запахом соли, леса и рыбы. Вокруг меня ходят куры, где-то орут человеческие дети, вдали сердится море, я не вижу его отсюда, но по звуку понимаю, что оно бросает на берег волны. На них кричат скандальные белые птицы, которые живут на берегу и в воде.

Хрыч

Они думают, я не слышу. Думают, не понимаю. Я теперь – навроде бочки в комнате… где стоят бочки. Как она называется?

Слова не слушаются, слова спят в моей голове. Но я понимаю. Понимаю, что вернулась Веснушка. Грохнула кого-то в Подкамне и сбежала. Сидела у моих ног и рыдала. Я тогда не спал, но спал, не мог открыть глаз и посмотреть на неё, глаза были очень тяжелые.

Веснушка уже много дней всё рыдает и визжит, так визжит, что не дает мне спать, даже когда глаза тяжелые и не открываются. Она кричит про кровавые луны. Кричит, что ей не нужно Пёрышко, чтобы идти в Хмурый мир.

Кто-то уже говорил мне такое. Говорил и наставлял на меня меч. Говорил, что я – тьма и зло. Это был хмурь, я помню его лицо и мышиные волосы, но его имя потерялось вместе с другими словами.

Другие что-то скрывают. Про важные вещи не говорят при мне, чую это. Некоторых слов я сам не понимаю, они потерялись в моей голове. Другие говорят, теперь новые выучни будут только воины, но я не помню, что значат слова «выучни» и «воины». Это было важно прежде, я знаю, но теперь я не могу про это думать.

Потом в обитель вернулся Рыжий. Он сказал, ему негде больше стало быть. Он тоже сидел подле меня, но не плакал. Он говорил, что всегда мечтал меня прирезать, повторял и повторял это. Я хотел сказать ему, чтобы прирезал, потому что я устал сидеть так, с тяжелыми глазами и словами, которые теряются в голове. Но я не мог ничего сказать, потому что рот меня не слушает. Рыжий смотрел на меня эдак внимательно. Рыжий понял, что я хотел сказать, но не послушался меня. Ухмыльнулся и ушел. Даже насвистывал, мерзавец.

Накер

– Где-то в этих краях твой дом? – спрашивает Медный.

Обоз лесоторговцев довез нас до южного городишки с милейшим названием Заноза, дальше мы пошли пешком. Медный говорит, недалеко река, и там можно будет нанять лодку. Деньгами он разжился, кажется, в ничейных землях, я смутно помню какие-то голоса и звяканье монет, которые слышал там сквозь сон.

Очень непрост он всё-таки, этот чароплёт.

– Не в этих, – отвечаю неохотно, потому что воспоминания о доме стали теперь чем-то вроде несглатываемого кома в горле, и я не знаю, что с ним делать.

Я узнаю решительно всё в этих землях, я вспоминаю множество разных бытовых мелочей и ловлю среди них хвосты детских воспоминаний, не столько событий, сколько ощущений, ощущений безудержной, звонкой радости пополам с идиотской уверенностью, что радость будет и завтра, и во все другие дни. В Загорье мне всё время хочется выть от тоски, хочется расцарапать свой череп ногтями и вытащить оттуда эти воспоминания, они слишком светлые, невинные, бескрайние для такого одинокого и во всём запутавшегося меня.

– Я жил в западном передгорье, недалеко от города… города…

Не помню и мотаю головой с досады. Название было короткое и хлесткое, поэтому мы всегда называли его по имени, а не просто «Город», хотя других-то рядом и не было.

– Предгорье, – поправляет Медный.

– Нет, – огрызаюсь я сердито. – Есть предгорья и передгорья, учить ты меня еще будешь!

Медный умолкает, и какое-то время мы молча идем по длинной-длинной пыльной дороге меж кукурузных полей. Здесь кукурузу уже частично обобрали, все нижние початки отломаны, а в Полесье она только начинает вызревать, в Подкамне же не растет вовсе, во всяком случае, не в тех краях, где я бывал.

Тень пришел от кукурузы в телячий восторг и неустанно носится между её рядами, отчаянно шурша и покрываясь желтой пылью – вместе с кукурузой высажены осенние огурцы, богатые пыльцой.

– Хочешь потом поехать домой? – нерешительно спрашивает Медный.

– Не знаю.

Не хочу, конечно же. Что я там забыл? Бабушка и дед наверняка прекрасно жили без меня все эти годы, а я худо-бедно вырос без них. Что я буду делать в доме своего детства, если приеду туда? Мы давно стали чужими людьми, нам нечего сказать друг другу, и ничего между нами не будет, кроме убийственной неловкости, и во всем этом ком в горле вырастет до размеров ежа и задушит меня.

А может быть, бабушки и деда уже нет на свете.

Как бы там ни было – мне нечего делать в доме моего детства, совсем нечего, совершенно, я знаю это и я не смогу уехать из Загорья, не повидав его. Хотя бы издалека. Хотя бы то, что осталось от него, если самого дома больше нет.

Я должен его увидеть, даже если колючий ёж в горле задушит меня насмерть.

– Ну да мы ж еще не знаем, как в обители обернется, – с ненастоящей бодростью говорит Медный. – Может, старче тебя в оборот возьмет заместо Морошки, чего бы нет, хмурь-то нужен нам всем во как! Тогда тебе не до родни будет, да и вообще…

Отворачиваюсь, не вижу я смысла что-то отвечать.

Я не знаю, какой из меня нынче хмурь, что я могу и чего не могу, нужен я кому-нибудь «в обороте» или вовсе даже вреден.

То есть нет – это я не про одного себя не знаю, я после этого случая в лесу вообще не могу сказать что ж это такое – хмурь.

Что такое я.

Может быть, это знает старче из загорской обители.

Птаха

Гном мне не поверил, конечно, но плевать я на это хотела, главное – сама я знаю, что начнется в любой миг: многие из баб, что пришли с нами из испытария, начнут орать, крючиться, истекать кровью, варки тоже начнут орать и бестолково бегать, а потом все опять будут подозревать Гнома, потому что имя у него такое, неудачное, и потому что не любят в Подкамне полуварок, значит…

Ну, значит, одно из двух: или Зануд потребует, чтобы Гном использовал свой хмурьский дар и ткнул пальцем, то есть мечом, в того, кто виноват во всех последних событиях – или Зануд не успеет ничего сделать, и Гнома просто разорвут на куски.

Или нет?

Всё-таки больше похоже на «да», и такого я допустить не могу, потому как мне не наплевать на него, хоть он и балбес, а кроме того – это ж я всё начудила, а вовсе не он, потому неправильно, если ему из-за меня достанется.

Иду в длинный дом, в свою комнату, собираю немногочисленные пожитки. Главное, одеяло не забыть, какое потоньше, чтоб раздутая котомка не очень бросалась в глаза. Нож, кресало. Монетки, что успела заработать на разделке рыбы.

Заталкиваю котомку под кровать. Перед тем, как уйти отсюда, я должна сделать еще пару дел.

Гнома нахожу у подъемника, он стоит наверху и смотрит на клетку с сиренами, которую как раз поднимают из воды.

– Указывай на меня, когда спросят, не виляй, – говорю ему. – Я правда виновата.

Он смотрит на меня в изумлении, и я понимаю, что он хочет спросить про Псину.

– Во всём виновата, – уточняю нетерпеливо, беру его за руку. Она теплая и сильная, очень мне бы хотелось, чтобы, когда я побегу отсюда, со мной бежал человек с такими сильными руками. – Потом вы с Тучей тоже уходите. Вам тут не место. Спроси Хмарь… Хмурый мир спроси, если мне не веришь, ясно?

Гном качает головой. Конечно же, ему не ясно.

Выпускаю его руку, шагаю к подъемнику. На нём как раз поднимаются рыбалки, хохочут. Кто-то здоровается со мной, кто-то шутливо дергает за завязки косынки, и я удивляюсь, до чего естественно отшучиваюсь в ответ.

Спускаюсь на подъемнике и иду к клетке, чувствуя, как щекочет спину тяжелый взгляд стражника.

В клетке столько же сирен, сколько было прежде, но моей краснохвостой подруги среди них нет.

Гном

Когда Птаха взвилась, как морская буря, я растерялся, поскольку мне свойственно теряться в подобных ситуациях. Я не смог предположить, отчего она побежала к большой разделочной, что её поразило при виде обычной клетки с обычными сиренами. Я последовал за Птахой с определенной заминкой, однако почти нагнал её по пути. Стражник кричал нам в спину, но не бросился вдогонку, к серьезному моему облегчению, не посмел самовольно бросить свой пост.

Больше на берегу никого не было.

Птаха подбегает к двери большой разделочной, принимается с отчаяньем дергать её и стучать ногами, кричать и колотить кулаками по доскам. Я на миг пугаюсь, что она повредит свои руки, но тут же на место моего испуга приходит крайнее изумление: Птаха принимается таять, растворяться, словно хлебнула Пёрышка, хотя я, быстро приближаясь к ней, явственно видел, что у неё не было фляги, ничего другого в руках её не было тоже.

Птаха вбегает в большую разделочную по Хмурому миру, открывает и снова захлопывает за собой дверь, а я останавливаюсь в зам