ешательстве. Не знаю, как это у неё получилось, но теперь Птаха была там, где я не могу её достать, мне требуется Пёрышко, чтобы последовать за ней, однако бежать за зельем – довольно-таки далеко, и за это время…
Из разделочной доносится такой оглушительный визг, что я даже отшатываюсь от двери, а затем слышу еще крики позади, оборачиваюсь и вижу, что по берегу бегут два стражника, Зануд и еще несколько мужчин и варок. Это означает, что у меня совершенно явственно не остается ни мига лишнего времени, Пташке же требуется помощь, значит, я должен найти способ попасть в Хмурый мир без Пёрышка.
Я знаю, это возможно, ведь только что я видел это собственными глазами. И я вдруг понимаю, что визг Птахи слышал не ушами, потому что не мог ничего слышать с Хмурой стороны.
Я распахиваю руки навстречу мглистому туману со сладким запахом акации и падаю в Хмурый мир. Воздух в нём плотнее, чем обычно, и я страшусь, что он принял меня от растерянности, а теперь хочет выгнать обратно, однако я не в силах позволить этому случиться.
– Вступаю в тебя без гнева и сожалений, – произношу я и в тот же миг понимаю, что эти слова, столь нужные и важные прежде, теперь утратили всяческий смысл.
Хмурый мир больше не ищет чистоты помыслов и беспристрастности, чтобы вершить справедливость. Его нынешняя справедливость – цветная, отчаянная, жаждушая… очень похожая на Птаху.
Я не пытаюсь больше гадать, а просто иду следом за ней, тоже открываю и закрываю за собой дверь. Зануд и остальные всё равно войдут по солнечному миру, они-то знают, как открывать замок с педалями и большим колесом. Ну и пусть.
На Хмурой стороне, состоящей из одних только теней и кочек, мне не сразу удается разобраться, что именно я вижу, но постепенно в серости проглядывают цветные искры, а силуэты теней становятся четче, кочки расползаются, жмутся к стенам, и я понимаю.
В маленькой разделочной потрошат обыкновенных рыб. В большой разделочной готовят на продажу и рыбу, и мясо, и очень удобно держать эту разделочную на берегу, а вовсе не между морем и лесом, полным дичи.
Птаха, единственное, что есть настоящего среди комьев плотной мглы, скрючилась под одним из потолочных крюков, с которого свисает хвост сирены, посыпанный красными искорками. Птаха рыдает.
Я не вижу, но понимаю, что дверь за моей спиной открывается, я не слышу криков из солнечного мира, но знаю, что там орет и топает ногами Зануд. И Хмурый мир его тоже слышит, потому что вдруг прекращает тихо страдать вместе с Птахой. Он вскидывается, вздрагивает хохолками маленьких кочек, бросает наземь горсть изумрудов и брызги крови.
У меня голова идет кругом, мне непривычно узнавать истину так явственно и так сразу, но Хмурый мир изменился и захлёбывается в собственных открытиях.
Он жаждет справедливости. Он говорит мне, что Птаха – убийца, тьма и зло. Она уже убила Псину, она убила нерожденных детей, а в будущем она станет причиной гибели многих людей и варок. И моей гибели – тоже.
Но сначала будут варки, варки с этого самого берега, потому что это из-за Птахи две луны напьются крови. Из-за Птахи и Накера. И горы упадут в море, огромные волны рухнут на поселения и оставят после себя множество мертвецов, и живые будут завидовать им, потому что вслед за волнами на берега придут творины, ведь к ним взывает Хмурая сторона, они знают, сколько зла им сделали люди и варки, они придут мстить за себя и других.
Мы с Тучей этого не увидим, потому что нас посадят в лодку и отправят в море, и глубокая вода под кровавыми лунами обнимет нас, и мы отправимся туда, в глубокую воду, а Птаха…
Птаха – зло. И как я прежде не видел этого?
Она поднимается, оборачивается ко мне, что-то почувствовав, становится не такой цветной и плотной – не комок мглы, но и не настоящий человек, создание, не принадлежащее ни солнечному миру, ни Хмурому.
Я – наконечник стрелы, разящей зло! Я вершу справедливость!
Под ногами Птахи плещут кровавые волны, и глубоко в этих волнах я вижу наши с Тучей обглоданные черепа.
У меня нет при себе меча, но это не важно, я голыми руками сломаю эту смешную тонкую шейку.
Я иду к Птахе. Я сомну её кровавую тряпицу, это следовало сделать уже очень давно, и тогда мы с Тучей…
Мне остается сделать не более двух шагов, когда Птаха раскидывает руки, словно крылья, задирает голову к потолку, с которого свисают крюки, делает быстрый хриплый вдох и… пропадает.
Накер
Мы добираемся до обители на третий день пути по Загорью, в предзакатное время, когда всё вокруг становится свежим и чуточку печальным.
Меня колотит дрожь. Зачем я здесь, на самом деле? Просто мой назидатор подумал, что в Загорье я найду ответы? Непохоже, чтобы тут они были.
В отличие от нашей обители, сокрытой от людских глаз за лесом, горой и озером, загорская раскидывается на склоне холма. Она невелика в сравнении с нашей – похоже, её переделали из старого мастерового поселения, опустевшего после войны. У неё нет огромных широких стен из неотесанного камня, лишь высокая деревянная ограда.
Медный стучит в колотушку, и ворота после долгой заминки открываются. За ними стоит очень худая высокая старуха, у неё прямая спина, длинная косынка, накрывающая плечи, и глубокие скорбные складки у рта. Глаз я не успеваю увидеть, отворачиваюсь, когда она смотрит на меня. Гляжу вокруг, вижу абрикосовые и кушитовые деревья с перезревшими плодами: урожай в этом году богатый, а есть его некому. Впереди – несколько земляных ступеней, а на возвышении – остовы старых домов и несколько крепеньких, со свежесоструганными перилами. За ними виднеется край тренировочного поля, я отчего-то уверен, что оно огромное, но выглядит так, словно его много лет назад забросили за ненадобностью и даже близко потом не подходили, чтобы хоть собрать полуистлевшие соломенные чучела.
– Мы хотим видеть старче, – говорит Медный.
Чувствую на себе тяжелый недоверчивый взгляд женщины и понимаю, что ни с каким старче нам, пожалуй, не доведется встретиться. Отчего-то Медного тут не очень жалуют, а я – незнакомец, незваный, нежданный.
Нет уж, печальная женщина, я отсюда никуда не уйду! Не для того притащился, не для того сидел в гнездовищенском застенке, не пошел к друзьям в Подкамень, едва не убился в горах, вывернул душу наизнанку, идя чужаком по родному краю!
Неожиданно положение спасает Тень: припадает на передние лапы, как игривый котенок, хлещет себя хвостом по бокам и с боевым рычанием бросается на башмаки женщины, потом отскакивает назад и принимается боком скакать вокруг, до того потешно выпучивая глаза, что даже я чуть не расхохотался. А потом улепетывает вверх по земляным ступеням и скрывается за домом у тренировочной площадки.
Лицо женщины смягчается, скорбные губы трогает тень улыбки.
– Погодите, – говорит она и тоже уходит наверх. У неё плавные движения, не сочетающиеся с угловатостью тела. Косынка и впрямь длинная, до лопаток, и с вышивкой по краю.
В ожидании я рассматриваю гроздья плодов на абрикосовых ветвях. У меня дома росли такие же: мелкие, солнечно-оранжевые в красных веснушках и очень сладкие. В Полесье почти нет абрикосовых деревьев, а если и растут – плоды у них получаются какие-то неправильные, бледные, крупные и сухие, как подошва башмака. Хотя, казалось бы, Полесье южнее и…
Улавливаю краем глаза движение и оборачиваюсь.
Старче спускается по земляным ступеням, тяжело опираясь на узловатый посох из черного дерева. Под длинным платьем, запахнутым на поясе, мелькают босые ступни. Я заворожен его посохом и платьем, расшитым яркими блестящими нитями. Откуда такие сочные, ненастоящие цвета? Огненные, травяные, небесные, они складываются в замысловатые картины и, когда старче движется, они будто обнимают его.
– Ты не спас мою Морошку, Медный, ты не уберёг последнюю мою отраду. Зачем пришел теперь, кого привёл вместо неё?
При звуке этого голоса я вздрагиваю и, наконец, поднимаю взгляд.
Ненавижу смотреть людям в лицо, терпеть не могу и знаю, что всё время повторяю это. Когда я встречаюсь взглядом с другим человеком, он словно оказывается в моей голове, узнает там больше, чем я готов показывать. Это хуже, чем если бы он примерял мои башмаки, валился на мою кровать, выпивал весь мой компот.
Я смотрю на старче. Смотрю в его строгое, умное, измятое морщинами лицо. В светло-карие в крапинку глаза под короткими выгоревшими ресницами.
– Дедушка?
Карие глаза смотрят на меня, не мигая. Глянцевые, словно потеки смолы на стволе вишневого дерева, и столь же пылкие. Они изучают меня, недоверчиво рассматривают лицо, руки, потом взгляд начинает бегать: по моим волосам, по отросшей щетине, по одежде. Старче ищет под всем этим того, кто мог называть его дедушкой.
Я так сильно изменился? Ведь времени прошло не так уж много – пять или шесть лет. Целая жизнь.
Скрюченные пальцы стискивают посох, и мне кажется, он не выдержит, рассыплется черной занозистой трухой. Под тонкой бледной губой начинает дергаться жилка – сначала редко, как удары сердца, а потом все чаще, все сильнее, пока ее дрожание не передается подбородку. Седые брови вздрагивают, лоб ломается складками, карие в крапинку глаза оживают, раскрываются шире, наполняются сиянием.
Никакой я не наконечник стрелы. Я – луковица. Забытая на дне ящика луковица, укрытая слоями шуршащей, намертво приставшей шелухи. Я не знаю, что зарыто под этими слоями. Наверное, там уже ничего нет, только другие иссохшие хрупкие чешуйки.
– Шель.
Одно слово, сказанное дрожащим голосом, встряхивает меня, как пыльный мешок, наружу вырывается всё, что было загнано внутрь проведенными в обители годами, лозинами, палками и сигилями варкской стали, и придурями Хмурого мира, и вечным осознанием своей инаковости, недостаточной и в то же время – слишком уж сильной хорошести для всех вокруг.
Я вспоминаю всё.
Какие у нас были имена и что они означали. Почему за нами не пошли загорские духи. Зачем нужно было взять в полесскую обитель именно детей из Загорья. И что сказал дедушка в тот день, когда я видел его в последний раз.